В маленьком городе судьбы пришиты друг к другу, как лоскуты на одеяле, и стоит вырвать одну — как лопнут по швам остальные. Следователь Пичугин бродил по тихим, безлюдным улицам, разглядывая портреты Лютого, пестревшие на каждом углу. Его учили, что найти ответ поможет правильно поставленный вопрос. Но сейчас в кармане у Пичугина лежал ответ, но не было вопроса, и он пытался найти его в дорожной пыли и лицах угрюмых прохожих, но вопрос ускользал от него, скрываясь, как преступник, за поворотом. Зато ответ на него был написан на каждом столбе, и Пичугин повторял его, пока он не превращался в бессмыслицу:
— Лютый, Лютый, — бубнил следователь, качая головой. — Лютый, лютый, лютыйлютыйлютый…
На углу старого дома с грязной, обвалившейся штукатуркой, из-под которой, словно исподнее, торчали серые кирпичи, работала пивная. Тесный, до отказа набитый зал гудел, как улей, а красные от духоты мужики, сдувая пену с пузатых кружек, стояли вокруг высоких столов, переминаясь с ноги на ногу. Пивная возвращала Пичугина в детство. Отец приходил сюда по воскресеньям, оставляя его у входа, быстро, глотком, выпивал пол-литровую кружку, обменивался рукопожатиями и, взяв сына за руку, уходил, нагнувшись под низким дверным косяком. А потом покупал в ларьке маленькую шоколадку, и сын обещал держать язык за зубами, не рассказывая о пивной матери. Он бы всё равно не рассказал, но шоколадка, как кружка пива и ожидание у входа, была частью ритуала, который они соблюдали годами, пока отец не вернулся домой избитый, проклиная банду Могилы.
Пичугин встал к столу, за которым беззлобно ругались двое рабочих с чёрными, заскорузлыми лицами, приправляющие спор острыми, как чёрный перец, словечками. Один был кривой на правый глаз, а второй прятал под столом изуродованную руку, и Пичугин гадал, покалечились они на фабрике или в пьяной драке.
— А вот ты у него спроси! — призвал кривой, таращась на следователя единственным глазом. — Он чего скажет?
— Да что он скажет?! Гнилое поколение, — отмахнулся второй.
— И что, что гнилой, мнение-то есть у него?!
— Гнилое мнение, — опять махнул рукой его друг.
Тогда, не выдержав, кривой сам нагнулся к Пичугину:
— Вот ты скажи, если менты продажные, а суды купленные, чего остаётся человеку, а?
Пичугин, смутившись, покраснел и, достав из кармана бумажный платок, принялся вытирать липкий стол.
— Ну, скажи? — не отставал кривой. — Имеет ли он право на самосуд?
— Только если это не противозаконно, — брякнул Пичугин, не найдясь, что ответить.
Мужики переглянулись.
— Говорю, гнилое поколение!
— А если мать твою порешили, жену увели, дом сожгли, а преступник всех купил? — не отставал кривой. — А ты его взял да и убил?
— Тогда тюрьма, — ещё больше заливаясь краской, ответил Пичугин. — А иначе, чем мы будем лучше бандитов?
— По-волчьи жить — по-волчьи выть. — достал кривой поговорку из-за пазухи.
— Нельзя бороться с убийцами, самим превращаясь в убийц, и воровство воровством не искоренить, — упрямо твердил Пичугин. — Суд продажный, потому что мы его покупаем, а бандиты хозяйничают, потому что мы согласились по их законам жить.
Мужики не ответили, опустив носы в кружки, и от их угрюмого молчания стало не по себе, так что Пичугин, не сделав и глотка, вышел из пивной. В ларьке он купил шоколадку, уместившуюся в руке, и, засунув её в рот, как в детстве, пожалел, что рядом нет отца, который, посадив на плечи, рассказал бы, что хорошо, а что плохо, и объяснил бы, почему жизнь его сына, как переполненный кабак, в котором много людей, а выпить не с кем.
За деревьями поднимался дым костров, а река, измерявшая волнами свою ширину, доносила крики и собачий лай. С сопки Лютый разглядел преследователей — на проплешинах, которыми перемежался лес, они были как на ладони. Савелий видел, как мужчины разводят огонь и, разогревая консервы на костре, наспех обедают, бросая псам вылизать банки, а Севрюга причмокивала, представляя запах тушёнки.
Чем больше километров налипало на подошвы сапог, тем угрюмей становились люди, которым в шорохе листвы слышался шелест купюр, обещанных за поимку Лютого. Столкнувшись друг с другом, они ниже надвигали шапки на лоб и старались скорее скрыться за деревьями.
Увязая в хлюпающем болоте, по следу Лютого шёл синий от татуировок коротышка. У него были веки без ресниц и сердце без жалости, а лицо пряталось под шрамами. Первый раз коротышка сел в тюрьму за то, что в драке убил двоих, а второй — когда выбросил из окна собутыльника, не захотевшего бежать в магазин. Коротышка не взял с собой даже нож, доверяя крепким, как тыквы, кулакам, в кармане у него лежал сорванный портрет Лютого, который он вынимал, чтобы раздразнить себя сильнее, и к вечеру уже считал его главной причиной всех бед, ненавидя сильнее, чем тюремного надсмотрщика, прижигавшего ему лицо окурком.
Но одноглазый старик был злее, он любил убивать, любуясь окровавленными жертвами так, как другие охотники любовались содранными шкурами зверей. Его пёс рвался с привязи, словно чувствовал, что беглец где-то рядом, и старик ощупывал лес единственным глазом, словно взглядом, как сетью, мог поймать Лютого.
Пригнанные из части солдаты разбредались по лесу, словно стадо коз, и мордатый офицер метался из стороны в сторону, собирая мальчишек, как грибы. У них были синие от ягод губы и улыбки — шире лесной дороги, солдаты растирали зудевшие, искусанные мошкарой бритые затылки и, вытягивая указательный палец, хохотали друг над другом, так что их смех, подхваченный ветром, метался по лесу, закатываясь в сырые овраги. Пройдя километры тайги, солдаты вышли на каменистый берег озера, такого спокойного и гладкого, что казалось, будто по нему можно пройти, как по земле. Сбросив одежду, они кинулись в холодную воду, от которой захватывало дух, а офицер, растянувшись на берегу, тянул из фляги спирт и не мог решиться, идти ли дальше или повернуть назад. Он вспоминал, как Антонов привозил в их часть просроченные продукты, от которых даже собаки воротили нос, а Могила скупал оружие и даже вздумал обзавестись гранатомётом, так что его насилу отговорили. На всю воинскую часть осталось несколько автоматов, бывало, солдаты проходили службу, не сделав ни единого выстрела, их гоняли на городские работы или строительство и между собой звали гастарбайтерами. В городке не было ни таджиков, ни кавказцев, но модное словечко так нравилось, что быстро прижилось в другом значении. Офицер представлял себя на месте Лютого, грезил, как, отмерив шагами площадь перед летним кафе, стреляет в Могилу или душит колючей проволокой Антонова, захлёбывавшегося кровью, а потом убегает от преследователей, от солдат, пущенных по его следу, охотников с собаками, смазавших свои ружья, словно отправляясь на дикого зверя, он видел стены домов, оклеенные его портретом, и представлял, как, окружённый, прорывался бы к границе. Сделав глоток, офицер подумал, что должен вернуться, чтобы застрелить начальника части, взяв на себя роль военного суда. Со злостью отбросив флягу, он вскочил на ноги, крикнув солдатам, чтобы скорее одевались, а воображение уже рисовало ему сцену расстрела.
— В город! Скорее! — кричал он, нетерпеливо расхаживая вдоль берега и подгоняя солдат. Сердце колотилось, словно в груди была заведена бомба с часовым механизмом, которая вот-вот должна рвануть.
А Лютый с Севрюгой неслись через лес, стараясь не оглядываться, будто чувствовали, как преследователи дышат им в спину. Оба были слишком слабы, чтобы уйти от погони, и часто останавливались, падая на мокрую траву, чтобы набраться сил.
— Бандиты тебя боятся! — гладила девушка Лютого, перебирая пальцами свалявшиеся космы. — Они никого так не боятся, как тебя!
Места становились угрюмей и глуше, с болот тянуло сыростью, и ноги проваливались в хлюпающем мху. Зло кричали птицы, а разлапистые ели сцепились ветвями, будто держась за руки. Они царапали лицо и руки, хватали за одежду, не пуская беглецов.
Севрюга простыла и, захлёбываясь кашлем, билась в лихорадке. Лютый пытался нести её на руках, но даже маленькое, измождённое тело Севрюги было для него неподъёмным, словно валун. Он не раз хотел бросить её. «Подберут», — обманывал он самого себя, уходя, пока девушка спала в наспех собранном из еловых веток шалаше. Но не успевал сделать пары шагов, как Севрюга просыпалась, с криком бросаясь за ним.
— Кто ты? Откуда ты взялась? — спрашивал Лютый, но Севрюга пожимала плечами, словно сама не знала, кто она.
— Я не всегда была такая, — сказала она раз, смотрясь в озёрное зеркало. — Когда-то я была очень красивая!
Лютый взобрался на высокую, липкую от смолы сосну с толстыми, крепкими ветками, по которым поднимался, словно по приставленной к дому лестнице. С высоты дерева он пытался разглядеть преследователей, но дым от костров больше не поднимался над верхушками, и он решил, что охотники отстали или вернулись домой.