– Вы только послушайте. Всего двадцать девять процентов американцев считают, что государство должно поддерживать бедных.
– Да, я читал, – ответил Боб. – Поразительно, а?
– И всего тридцать два процента уверены, что успех в жизни определяется силами, неподвластными человеку. В Германии так считают шестьдесят два процента опрошенных.
Джим отложил газету. Зак помолчал и спросил тихим голосом:
– Я не понимаю, это хорошо или плохо?
– Это по-американски, – сказал Джим. – Ешь свои хлопья.
– Значит, хорошо, – сделал вывод Зак.
– Помни, отвечать можно только на звонки со знакомых номеров. – Джим встал. – Одевайся, Неряха.
Ноябрьское солнце сияло невысоко в небе, его косые лучи падали на улицы, еще зеленые лужайки, наполовину просевшие тыквы, тут и там оставшиеся у домов после Хэллоуина, на деревья с голыми ветвями, на старый асфальт, на котором посверкивали мелкие вкрапления слюды. Братья оставили машину в нескольких кварталах от парка и пошли пешком. Свернув за угол, Боб с изумлением обнаружил, что в том же направлении идет целая толпа.
– Откуда столько народу? – спросил он Джима.
Джим не ответил, он молча шел с напряженным лицом. Но на лицах окружающих напряжения не было, а была добродушная серьезность. Некоторые люди несли транспаранты с символом демонстрации – человечками, держащимися за руки. Кто-то предупредил: «В парк с этим не пустят», в ответ прозвучало жизнерадостное: «Мы знаем». Еще один поворот – и впереди раскинулся парк. Не сказать чтобы он был набит битком, однако народу собралось немало. Большая часть столпилась возле эстрады. На прилегающих улицах виднелись фургоны телевидения и толпы с транспарантами. Парк огородили оранжевой лентой, растянутой на передвижных стойках, и вдоль нее через каждые несколько метров дежурили полицейские в синей форме. Они цепким взглядом смотрели по сторонам – следили за порядком, – но при этом видно было, что они спокойны. Вход устроили на Пайн-стрит – организовали там что-то вроде контрольно-пропускного пункта с металлоискателями и столами для досмотра сумок. Братья Берджессы подняли руки, их проверили и впустили.
Внутри ограждения стояли люди в жилетах-пуховиках и джинсах, медленно прохаживались седовласые старики с обширными задами. Сомалийцы кучковались преимущественно возле детской площадки. Мужчины, как заметил Боб, носили западную одежду, у некоторых из-под курток виднелась рабочая спецовка. Зато женщины – в большинстве своем круглолицые, хотя встречались и с тонкими чертами – все как одна были одеты в длинные балахоны до пят, а платки, покрывающие их волосы, напомнили Бобу о монахинях, которых он в детстве встречал в этом самом парке. Хотя на самом деле сомалийки мало походили на монахинь, потому что платки они носили кокетливые и яркие, как будто ветер принес в парк листву с диковинных деревьев – оранжевую, желтую, лиловую.
– Ты не находишь, что человеческий разум всегда ищет аналогии? – спросил Боб Джима. – Что-нибудь знакомое. За что можно зацепиться и сказать: это похоже на то-то. Но тут я не нахожу ничего знакомого. Это не имеет ничего общего ни с французским фестивалем, ни с «Днем Мокси»…
– Заткнись, – тихим голосом перебил его Джим.
На эстраде стояла женщина и что-то говорила в микрофон. Она как раз закончила свою речь, и ей вежливо зааплодировали. Атмосфера была праздничная и в то же время напряженная. Боб отошел в сторону, а Джим направился к эстраде. Как всегда, говорить он планировал без шпаргалки. Маргарет Эставер – это она только что выступала – спустилась с эстрады и затерялась в толпе, и Боб стал искать ее глазами. Раньше ему и в голову не приходило, насколько люди белой расы похожи между собой. Бледная кожа, открытые и удивительно некрасивые лица по сравнению с сомалийцами, которые перестали жаться к детской площадке и понемногу смешались с остальным народом. Тут и там в толпе виднелся балахон. Некоторые привели детей. Мальчики были одеты по-американски: в джинсы, футболки и куртки, которые смотрелись великоватыми. Боб снова подумал о том, как это непривычно: в парке полно людей, но нет ни музыки, ни танцев, ни лотков со сластями, как на фестивалях времен его юности. И как непривычно находиться тут без Пэм. Крепкотелой, пышущей молодостью Пэм, хохочущей во все горло. Теперь Пэм стала тощей, живет в Нью-Йорке и растит двух маленьких ньюйоркцев. (Пэм!)
– Боб Берджесс, – произнес голос Маргарет Эставер у него за спиной.
Боб извинился за то, что пропустил ее выступление.
– О, ничего страшного. Все идет просто чудесно. Лучше, чем мы смели надеяться.
Она будто светилась изнутри. Боб не заметил этого в прошлый раз, когда они сидели рядышком на заднем крыльце у Сьюзан.
– На альтернативный митинг перед зданием муниципалитета пришло всего тринадцать человек, – продолжала Маргарет. – Тринадцать! – Ее глаза под стеклами очков были серо-голубыми. – А у нас здесь, по самым скромным подсчетам, четыре тысячи! Правда же, замечательно?
Боб ответил, что правда.
К ней то и дело подходили люди, она со всеми здоровалась, всем пожимала руки. Боб подумал, что она как Джим, только добрая, – как Джим, когда он собирался делать в Мэне политическую карьеру. Кто-то позвал Маргарет, она крикнула: «Иду!», помахала Бобу и прижала к щеке кулак, давая понять, что ждет звонка. Боб повернулся к эстраде.
Джим еще не поднялся по ступенькам. Он беседовал с крупным всклокоченным мужчиной, в котором Боб узнал генерального прокурора штата Дика Хартли. Джим стоял, скрестив руки на груди, и кивал, склонив голову к Дику, который ему что-то рассказывал. (Боб вспомнил слова Джима: «Позволяй людям говорить. Большинство из них, если им не мешать, способны сами наговорить себе петлю вокруг шеи».) Джим поднял глаза, улыбнулся Дику, похлопал его по плечу и снова опустил взгляд, приготовившись внимать. Несколько раз оба даже посмеялись. Снова похлопывания по плечу, и вот уже Дика Хартли объявляют, и он неуклюже взбирается на эстраду – как человек, который всегда был худым, а разменяв шестой десяток, вдруг обнаружил, что сильно потолстел, и теперь не знает, как обращаться с лишними килограммами. Свою речь он прочел по бумажке, то и дело откидывая со лба волосы, лезущие в глаза. От этого создавалось впечатление – пускай и ошибочное, – что он в себе не уверен.
Боб собирался внимательно слушать, но помимо своей воли начал думать об отвлеченных вещах. Ему вновь представилось лицо Маргарет Эставер, а потом почему-то Эсмеральда, уставшая и ошеломленная, какой она была утром после того, как заявила на мужа в полицию. Но если честно – сейчас невозможно было поверить в реальность его жизни в Нью-Йорке, в существование супружеской пары и белой кухни в доме через дорогу, в существование девушки, свободно разгуливающей по дому голышом, в то, что он сам провел так много вечеров у окна. Он представил, как сидит в одиночестве и глазеет в окно. Картина получилась очень грустная. Но Боб знал, что там, в Бруклине, ему совсем не было грустно, он жил своей жизнью. А теперь реальным воспринималось другое – этот парк, эти знакомые бледные люди, такие скромные и медлительные, а еще Маргарет Эставер и ее манера держаться… У него промелькнула мимолетная мысль, каково сомалийцам существовать в постоянной растерянности, не зная, что в их жизни реально, а что нет.
– Джимми Берджесс, – тихо произнесла женщина во флисовом жилете, невысокая и седая.
Рядом с ней стоял, видимо, муж, тоже невысокий, пузатый и тоже во флисовом жилете.
– Хорошо, что он приехал. – Женщина наклонила голову к голове мужа, не отрывая глаз от эстрады. – Наверно, почувствовал, что обязан, – добавила она так, будто это только что пришло ей в голову.
Джим поднялся на эстраду, и Дик Хартли его представил. Даже издалека брат смотрелся на удивление непринужденно. Как Джиму это удается? В чем секрет его неуловимого обаяния?
Боб задумался об этом и понял: Джим никогда не проявляет страха. Люди ненавидят страх. Страх противен им более всего на свете. Вот о чем размышлял Боб, когда его брат начал свою речь. («Доброе утро». Пауза. «Я пришел сюда как бывший житель этого города. Как человек, которому небезразлична семья и родина». Пауза, а затем тише: «Как человек, которому небезразличны окружающие его люди».) Боб думал о том, что этот парк назван в честь президента Рузвельта. Человека, убедившего всю страну, что бояться надо только страха. Джим создает впечатление, будто страх никогда не трогал его за плечо и никогда не тронет, на этом и держится его харизма. («В детстве, когда я играл в этом парке – как играют сейчас другие дети, – я иногда забирался вон на тот холм и смотрел с него на железную дорогу и станцию. Прошел уже век с тех пор, как сотни людей приехали сюда, чтобы спокойно жить, работать и молиться. Город рос и процветал благодаря тем, кто приезжал в него, благодаря всем, кто в нем жил».)