Он улыбался бесхитростно. Я уж подумал: издевается надо мной, не иначе. Но тут Штапов не только глазами – лицом потемнел и стал опять похож на сморщенный, жалкий стручок. Проговорил, понизив голос:
– Война – ладно, пусть… Но вам я признаюсь: никогда я столько страху не видел, как во время следствия этого, токаревского. Так оно повернулось, так!..
Штапов бросил локти на стол, обхватил ладонями виски и зашоркал в волосах нечистыми ногтями. Пауза была долгой.
– Ах! – выдохнул он с мукою. – Я вам больше скажу: я ведь однажды с Токаревым хотел на мировую пойти. Вот ведь как!.. Я этого вражину ночью тайно в контору вызвал, сели мы друг против дружки, как сейчас с вами, и я сказал: «Слушай, Токарев, мы же все в одной лодке сидим. Зачем без нужды мужествовать? Нетерпячесть свою выказывать – зачем? Ведь что ты затеял? – над тобой лес смеяться будет! А не то что – органы… Хочешь, я свое заявление назад заберу?»
Штапов замолчал. Глядел вбок.
Я спросил:
– Ну, а он – что?
– Отказался, – не повернув головы, ответил Штапов. – Скверные глаголы всякие испущал, грозился и все свел к тому, что такие, дескать, как я, быдто бы хотят реку сеткою запереть. А все равно не запрешь, мол, сеткою-то.
И тут старик вскинулся, забегал по кухне, мягко ступая валенками. Остановился и взмахнул рукой, будто отгонял от себя что-то, крикнул:
– Врал он! Врал!..
Телогрейка упала с его плеч, Штапов стучал в хилую грудь кулаками, доказывал отсутствующему Токареву – наверно, не в первый и не во второй раз:
– Мы – река, мы! А Токарев – случайная щепка в ней, вот что! Не зря он мне сразу против сердца встал, как только увидел его, сразу! А у меня чутье проверенное и освидетельствованное многими делами, которые я зачал, я! Придумали: подполье, восстанье! Нашли какого-то свидетеля. А свидетель-то кто? – опять же немец. Вот то-то и оно: они все там круговой порукой связаны и друг за дружку что угодно будут свидетельствовать. А следователь уши развесил. И пострадал-то я. Вот оно как!.. Но пусть сейчас на мели я: у всякой реки свои бочаги да плесы есть. Но течение наше не остановишь, и мы еще к морю выйдем, наше все – впереди!..
Он что-то еще выкрикивал. Но слушать уже не хотелось. Подумалось: речи его ничего общего с саморазоблачением не имеют. И напрасно я задаю вопросы: ему все равно не понять их, не понять, что кто-то может думать иначе, чем он. Все откровения его – единственно доступный для Штапова и непререкаемо-добродетельный – да, для него добродетельный! – способ мышления. И мы с ним – как разделенные всею галактикой орбиты: даже мыслью – и то пересечься не можем.
Я встал, попрощался.
Штапов, еще воспаленный от своих выкриков, даже не заметил внезапности этого прощания. Вышел со мной на крыльцо и оттуда, вдогонку сказал, уже и мне угрожая будто:
– Учтите, если не с вашей помощью, то другим путем, но Токарева я на чистую воду выволоку! Хуть самолюбия своего ради!
Я оглянулся.
– Да-да! Не удивляйтесь, – и тут он задребезжал своим особенным, каким-то стеклянным смехом. – Я хоть и слабый телом, но духом, может, гордее его, Токарева! А уж в нем гордыня… хе-хе-хе!..
– Слушайте, – оборвал я его, – вы случайно в семинарии не учились?
И тут впервые я увидел в его глазах растерянность, они запрыгали по сторонам.
– А откуда вы… почему вы знаете? И какой резон в том, что учился? Какой?.. Я уж и в анкетах давно об этом не сообщаю… Не считаю нужным!..
Я ничего не стал объяснять, повернулся и пошел, больше уж не оглядываясь.
Роща лиственниц теперь была вся освещена солнцем. Стволы стали черными, как бы обгоревшими, а верхушки – словно запаленные свечи. Пламя их дрожало в воздухе от ветерка, которого я не ощущал. И шел от рощи запах, смолистый, нездешний, особенно явственный после духоты штаповского домушки. И тут я понял еще одну вещь, которая не давала мне покоя с самого утра: ведь, в сущности, в этой истории с золотопромышленником и Стешей, его любовницей, с садовником, ночным побегом и злосчастным выстрелом – не это все самое невероятное: страсти золотопромышленниковые вполне могли быть. А самое невероятное – лиственничная роща, им посаженная. Но она-то – вот, стоит. Не было б ее, и все остальное показалось бы самой обыкновенной банальщиной. Но роща меняла все.
Жалко, что Штапов приклеился к ней, подумал я.
Теперь уж, коли вспомню когда о роще, то сразу же – и о нем… А ведь и во всех этих словесных вывертах Штапова есть что-то похожее на лиственничную рощу, своей убедительностью похожее. Был какой-то миг, когда я поверил в его, штаповскую, реальность. Когда же?..
Вот: когда он про чудесное свое спасение от смерти рассказывать начал. В этом смысле геморрой-то в его рассказе и был все равно что роща в золотопромышленниковой истории. Точно!..
Я понял это, и мне вдруг спокойно на душе стало, ровно. Потихоньку пешим ходом я добрался до железнодорожной станции Смирненская, узнал: поезд в Москву – только ночью. На привокзальной площади висело расписание автобусов. В Краснодар можно было уехать через полчаса. Туда я и отправился, будто все решал за меня кто-то еще: к Аргунову. Но я ни секунды не колебался: нельзя было уехать, не встретившись сАнисимом Петровичем еще раз.
ПРОВИНЦИАЛЬНЫЕ РАЗВЛЕЧЕНИЯ
Сидя в автобусе, поглядывая на пирамидальные тополя вдоль дорожной обочины, белые мазанки, спрятавшиеся за кустами отцветшей сирени, я перебирал вырезки из газет в штаповской папочке, очерки, статьи Аргунова: «Сад на горной круче», «Трагедии могло не случиться», «Праздник ударников», «Старшина Прохорыч»… Кое-что прояснялось.
Уже стемнело, когда я прямо с автобусной станции пришел к Аргунову: еще вчера он показал мне свой домишко, недалеко от архива.
Крошечный, вытоптанный до голизны двор, огороженный штакетником, только под окном – два куста роз да в углу, над асфальтовым пятачком, изогнул шею водопроводный кран, с крючком для ведра. Сбоку – пристроечка из бруса, в ней, в запотевшем оконце величиной с ладонь, желтел свет, кто-то бренчал там кружкой, что ли, – банька?..
Я громко позвал:
– Анисим Петрович!.. Дома?
Он вышагнул откуда-то из темноты, из глубины коридора, белея нательной рубахой.
– Вы?
– Не так просто избавиться от меня…
Я рассказал ему про запьяневшего Долгова, поездку к Штапову и разговор с ним, про то, как нужно мне найти хоть какие-то нити к судьбе художника Корсакова, погибшего в Зеебаде. Аргунов, выслушав молча, спросил с усмешкой:
– Затянуло вас это дело?
– Затянуло… Но как же вы не сказали, что были дружны с Токаревым?
– А почему я должен был вам исповедоваться?
– Зато сегодня – суббота, банный день, самое время для исповедей.
– Банька – дело государственное! – строго сказал Аргунов. – Говорите, художник интересует?.. Тогда – проходите.
И щелкнул где-то выключателем. Мы вошли в комнату. Аргунов показал на портрет в рамке, висевший над квадратным столом.
– Вот. Он?
Человечек в полосатой робе сидел, поджав острые колени к подбородку, обхватив их руками. Вислоухий уродец со стриженой головой, непомерно громадной на слабой шее, над высохшим тельцем. Не просто высохшим: по складкам робы видно было, что под нею одни лишь кости, неправдоподобно тонкие, еще детские. Да это и был мальчишка, лишь старческие борозды морщин на лбу да глаза сбили меня с толку. Поначалу-то я и увидел только эти глаза: большие, в пол-лица, они были полны безотчетного страха и черного горя – уж очень знакомые глаза… Это ж Татьяны Корсаковой глаза! – сестры художника, глаза раненого оленя. Фраза в письме Панина к ней: «он о вас часто вспоминал в лагере», – вспоминал!.. И нос, заостренный, с горбинкой, почти прозрачный, – ее!.. Но было что-то еще в выраженье лица, особенное. Страх и боль съежили в комок тело, но из самой глуби глаз будто б выглядывал еще и хитрый зверек, выискивающий что-то вокруг. Может, случайную корку хлеба или гнилой капустный лист на помойке, какую-нибудь тряпицу или крохотный обмылок, которому только и уместиться в таких вот детских ладошках, – этот зверек ничего не пропустит. На голодного лисенка был похож мальчишка.
И те же легкие, стремительно-сбивчивые штрихи, что и на рисунках в тетради Ронкина.
– Он. Корсаков.
Аргунов молча топтался за моей спиной. – Откуда это у вас?
– Из той папки, что вы смотрели давеча. Позволил себе… Да ведь он тут сохранней! Видите? – под стеклом и в рамке…
– О чем вы говорите, Анисим Петрович! – я обернулся, лицо у старика было растерянным, усы совсем обвисли.
– Как же!.. Когда вы ухватились за эту папку, я сразу подумал: Долгов, Степан Пекарь – предлог. А на самом-то деле вы – ревизор, что ли?
– Потому и о Токареве – ни полслова? Потому и братьев Дубининых мне всучить хотели?..
Но Аргунов еще о своем толковал:
– Я и потому позволил, что Мария говорила часто:
он похож на мальчишку из одной голубкинской композиции. Называется – «Слушают музыку». Видели?.. А иногда говорила, что на нее саму похож, на Марию то есть.