На юге молодуха, имени которой фон Кинаст не помнил и которая притягивала взор своими изумительно светлыми, ниспадающими до бедер волосами, символизировала Лето. В чепце из пшеничных колосьев, в пестром платье, с охапкой ранних роз, она стояла среди цветов, а рядом с ней жнецы в соломенных шляпах, косцы с косами, склонившиеся к земле женщины с серпами. А на западе, возле пруда, воцарилась, застыв в молчании, Осень во всей своей роскошной красе. Корзины яблок и груш, тщательно вымытая морковь, яркие лоскуты материи, имитирующие великолепие осенних листьев. Олицетворением Осени стала сельская возлюбленная фон Кинаста, самая красивая женщина в округе, рыжеволосая пышнотелая Марцелла Опиц. Словно королева, она возвышалась над согбенными бабами, собиравшими разбросанный картофель или замершими над снопами льна с поднятыми вверх цепами.
Стоит ли говорить, что все были в восторге? Что празднество длилось несколько дней и ночей, что до зари без устали гремела бравурная музыка, инкрустированная гулом труб, фальцетом скрипок, плачем гобоев. Под ногами гостей шуршал гравий, которым были посыпаны дорожки.
А когда все подошло к концу, когда гостей увезли скрипучие кареты, когда после них остались лишь вытоптанная трава и груды грязной посуды, когда нанятые кухарки в изнеможении присели к столу, а перекормленные собаки дремали на замусоренных галереях, когда крестьяне, расправив занемевшие конечности, разошлись по домам, — фон Кинаст принялся объяснять лежащей на софе жене (у нее разболелась голова):
— Мы должны, моя дорогая, творить дела бессмысленные. Иначе наша жизнь будет столь же ничтожной и бесцельной, как вон у тех, там… — он указал на видневшуюся в долине деревню. — Ирреальные потребности — вот что отличает нас от животных, а вовсе не наше мышление и не умные книги. Мы обязаны делать ненужные, бесполезные вещи, век которых недолог, но блистателен, вещи, которые повергают в изумление — пусть даже о них тут же забудут. Наше существование должно быть наполнено такими фейерверками. В противном случае нас охватит смятение и мы станем бесплодны.
В тот год фон Кинасту пришла в голову блестящая идея, ни с чем доселе не сравнимая.
Ее осуществление началось как раз с прокладки русла Кедрона в июле, вопреки той самой жатве, вопреки требованиям времен года, которые заставляют людей подчиняться монотонному ритму. Потом фон Кинаст со своим секретарем просидели допоздна в библиотеке, а в августе он один отправился в Прагу, столицу епархии, чтобы согласовать с епископом кое-какие важные детали. Там же он заказал сукна, узорчатые ткани, поговорил с резчиками и купил старинные доспехи, чтобы в качестве образца показать их своим кузнецам. А также щиты, копья и мечи. Распорядился, кроме того, подготовить эскизы прапорцев. Уже в сентябре кузнецы, позабыв о подковах, обручах для бочек, осях для телег, взялись ковать наконечники для копий; остальное снаряжение мастерили из дерева. Женщины шили плащи и кафтаны, девки вышивали причудливые знаки на хоругвях. Несколько деревень трудилось не покладая рук, потому что хозяин платил щедро — как они и рассчитывали, провизией, которую фон Кинаст привозил из соседних замков, покупал на городских базарах. Работа кипела во всех его деревнях, раскинувшихся в долинах с севера на юг: в Раттене, Ратенове, Штёнау, Альбендорфе, Зайферсдорфе, Шраффенеке и в небольших селениях ткачей, разбросанных тут и там в горах. В каждой деревне он назначил по одному человеку, ответственному за результат работы, и раз в неделю, в воскресенье после обедни, встречался с ними, чтобы выслушать отчет. Они, по своему обыкновению, немногословно рассказывали, сколько изготовлено деревянных мечей, сколько их бабы сшили кафтанов и узорчатых плащей, а эконом фон Кинаста вписывал эти данные в специальные графы, пересчитывая цифры на зерно, лен, картофель и головы скота. Плотники же из маленького Кунцендорфа сооружали осадную башню высотою с дерево, на деревянных колесах.
И одновременно фон Кинаст приступил к самому важному делу — строительству Иерусалима.
Предком фон Кинаста был якобы Готфрид Бульонский[13] — во всяком случае, так считалось у них в семье. И если вправду кровь обладает своего рода памятью, становилось понятно, какую картину видел фон Кинаст, стоило ему только закрыть глаза и мирно погрузиться в себя. Ибо тогда под опущенными веками возникал образ отливающего золотом города, раскинувшегося под солнцем в пустыне. Высокие крепостные стены, башни, ворота, шпили храмов, купола минаретов. Огромный золотой пирог, поданный на блюде мира.
Перенести бы эту картину на влажные силезские луга… Еще раньше он нашел место, поразительно — как ему показалось — напоминающее рельефом тот ландшафт. На востоке и юго-востоке — две глубокие долины и ручей, который со дня на день превращался в Кедрон; на юго-западе — холм, который может сойти за Сион. Ко всему прочему это место прекрасно, как сцена, обозревалось с террас замка, словно сам Господь благоволил замыслам фон Кинаста, отчего и разместил его замок в столь удачном окружении.
Итак, за работу принялись плотники, возводя имитацию священного города. Собственно говоря, она должна была состоять из одних только крепостных стен, да и то значительно уменьшенных, — внутри все будет бутафорией, важен ведь не сам город, а его взятие. Зато были построены башня Давида, чуть меньших размеров Иродовы ворота, а с западной стороны Яффские врата.
К концу ноября Иерусалим был уже готов. В эту зимнюю пору, темную и студеную, крестьяне, которым и так делать было нечего, заучивали свои роли. Робертом Нормандским[14] стал Ханс Ходиш, кузнец, здоровенный мужик с длинной густой бородой. Надевая на примерках доспехи, он выглядел настоящим рыцарем, хотя, не имея привычки ходить в сапогах, двигался весьма неуклюже. На роль Роберта Фландрского[15] фон Кинаст назначил Опица, отца той рыжеволосой красавицы Осени. Раймундом Тулузским[16] стал некий кмет[17] из Штёнау, мужик расторопный и понятливый и в придачу наделенный актерскими способностями; казалось, лишь он один полностью вошел в роль. С Танкредом[18] вышла незадача: назначенный на эту роль крестьянин расхворался на Рождество и сразу же после Нового года помер; пришлось спешно искать замену. Оставался еще Готфрид Бульонский. У фон Кинаста было сильное искушение самому попробовать силы на сценическом поприще и поучаствовать в штурме, но его жена заявила, что не пристало дворянину бегать по полю с мужиками, и он поручил эту роль своему секретарю, дальнему родственнику, к его — секретаря — скрытому неудовольствию.
Что же касается ролей «неверных» — как только крестьяне узнали, кого надо изображать, ни один не пожелал стать нехристем, даже на несколько часов. Поэтому фон Кинаст назначил защитником Иерусалима, фатимидским наместником Ифтихаром, одного смуглолицего батрака из фольварка, а в деревнях провел принудительную вербовку: каждая была обязана предоставить — нравилось ей это или нет — пятнадцать «неверных».
Первые репетиции начались уже перед Рождеством, когда еще не было снега и все сооружение являло собой жалкое и печальное зрелище.
Может, причиной тому было темное, низкое декабрьское небо, которое цеплялось за горные вершины, а может, короткий день, у которого едва хватало сил дотянуть до полудня, после чего он бесконечно долго угасал в робких объятиях сумерек, — так или иначе, фон Кинаста не оставляли сомнения. Сумеет ли он справиться с такой массой народа? Удастся ли провести штурм? Способны ли эти вялые, ленивые оборванцы вдруг превратиться в рыцарей?
А оркестр уже репетировал торжественные марши, уже резали быков и баранов, вымораживались заячьи тушки, выщипанные птичьи перья застилали полы в кухне. Но и что с того? Крестьяне двигались неуклюже, то и дело падали, барахтались в грязи, не желали бежать, оставались безучастны, только и ждали, когда их отпустят домой. С какой злостью он думал о них, в какой гнев его повергало это человеческое безмозглое стадо! Неужели возможно, что когда-то люди были другие, коль скоро они отправлялись в дальние походы к Гробу Господню, коль скоро в душах у них было нечто большее, нежели желание нажраться и совокупиться в своих затхлых низких жилищах? Он собирал их возле конюшен и говорил с ними, как с детьми, а они переминались с ноги на ногу, тоскливо поглядывали на свои виднеющиеся вдали дома, хмыкали. Он рассказывал им как мог просто о благородных душевных порывах, которые повелели самому цвету христианских рыцарей, а также людям низших сословий, женщинам и детям отправиться в неведомое, преодолевая моря и сушу, чтобы с Божьей помощью вырвать из рук неверных священный город. Образно описывал им тяготы похода, суровый пейзаж, дикость пустыни, коварство языческих народов. Рассказывал о нестерпимой жаре и красной пыли, проникающей в каждую складочку тела. И о жажде, о голоде, о чудесах, которые случались чаще, чем нынче, — ибо мы живем в бесплодное, бесцветное время, а наша вера подобна заплесневелому хлебу. Он втолковывал им так доходчиво, как только умел, что у них появилась возможность исполнить мистерию обретения вечной тайны — и это подобно тому, как каждое богослужение является соучастием в таинстве Воскресения. А значит, коли они разыграют сцену взятия Иерусалима, это будет все равно, как если бы они в самом деле с честью его взяли, как если бы присутствовали там, как если бы родились не сейчас, когда мир катится к гибели и ничего интересного уже не произойдет, а много раньше, когда свет был богат чудесами и присутствие Бога ощущалось в каждом событии, ежедневно, ежечасно. Они же, ко всему глухие, на следующую репетицию приходили еще более апатичными, еще более ленивыми, и потому он вынужден был повышать на них голос, а морозный воздух нес его злость над толпой, эхом отражаясь от темной стены елей. Ему легче было бы заставить неподвижные деревья ринуться в бой.