Ему до боли стало жалко этого большого, растерявшегося перед жизнью человека.
— Попробуйте, Леонид Николаевич. Хотя… что-то изменить вы не сможете, но сами, сами неужели не можете измениться?
— Разве я об этом не думал? — ответил Решков. — Думал. Много раз. И пришел к выводу: не в то окошечко я заглянул. По ошибке, быть может. Да только с тех пор пошло всё шиворот-навыворот. Вот такой случай. Он вам может сгодиться. Для вынесения приговора мне, по моим же собственным признаниям… признаниям добровольным, не добытым Лубянкой.
— А если уже довольно признаний, Леонид Николаевич? Тогда что?
Решков растерялся. Потом схватил руку Кулибина, и как будто боясь, что тот убежит, стал приглушенно говорить о своем детстве, о полковнике Мовицком и его дочери Ирине, говорить обо всем, ничего не утаивая, до мельчайшей подробности и так выразительно, словно читал кем-то составленные мемуары.
— Неужели всё это правда? — вздрогнув, спросил Кулибин.
— Правда, — равнодушно подтвердил Решков. — Это правда обо мне, Владимир Борисович. От нее нельзя отгородиться какими-то «смягчающими вину обстоятельствами». Их нет, Владимир Борисович, нет их — этих обстоятельств. Жутко признаться, но не обстоятельства создали меня. Я — создавал обстоятельства. Помните Суходолова? Это он себя, меня, всю нашу партию назвал «молью». Философ или социолог ту же самую мысль Суходолова выразил бы каким-то другим, глубоким и значительным словом. Суходолов — не философ! Крестьянский сын, тамбовец, сущность всего определил понятной ему молью. Убедительно? Очень! Хотя бы потому, что моль неприметно, постепенно губит всё. Вплоть до жизни растения. Образ символический? Да, и потому, что он совсем обычный, он и возник перед Суходоловым… в этот критический момент. Он уже наступил, этот критический момент. Я уверен в этом. Убежден в том, что у Суходолова накапливаются силы. Он выпрямляется. Начинает трезво смотреть на жизнь и оценивать свое место в этой жизни. Что случится с Суходоловым завтра, через месяц или год? Но он уже перестает быть «молью». Героизм? Подвиг? Измена? Вряд ли одним из этих слов можно что-то определить и объяснить. Да и зачем? Ясно, что Суходолов двинулся к чему-то иному. Перед этим его движением я преклоняюсь, хотя… хотя потом, позже, когда — трудно сказать? — когда он уйдет, начнется охота за Суходоловым. И в этой охоте я приму участие. А когда его схватят, то. Вы, конечно, Владимир Борисович, с удивлением слушаете и даже недоумеваете: что дает мне право рассуждать о какой-то измене Суходолова, о будущей охоте? Права у меня нет, но что Суходолов уже «не наш» — утверждаю. Станут ли с ним рассуждать, когда его, потом, поймают? Нет, его уничтожат с таким же равнодушием, как до него уничтожались миллионы. Кто его уничтожит? Моль. Запомните это, Владимир Борисович. Для вашей книги. Книга должна быть. Она нужна. На ее страницах необходимо сохранить действительность, чтобы жизнь не ушла куда-то за ширмы, в густую тень, где так вольготно размножается моль.
— А если моль сумеет загнать жизнь за ширмы? — задал вопрос Кулибин. — Тогда что?
— Тогда и вы, и дети ваши, и дети детей ваших будут жить за ширмами. Моль продолжит свою ложь до бесконечности. Моль стремится существовать только для себя, плодиться дальше и по партийно-наследственным законам воспроизводить подобное себе. С разговорами, что это и есть настоящее счастье. Для вас всех. Для ваших потомков. От этой лжи моль никогда не откажется. Да и невозможно от нее отказаться. Ложь требует постоянной пищи, то есть новой лжи. Каждый раз новой, очередной, генеральной, соответственно утвержденной.
— Но вы! — воскликнул Кулибин. — Вы, ведь, всё это видите? Что же вы?
Решков развел руками и пристально посмотрел в глаза Кулибина, словно в них-то и хотел прочитать ответ. Но в чужих глазах была лишь растерянность и тревога.
— Вы спрашиваете: «Что же я?» Разве тут можно объяснить, Владимир Борисович. Вот Суходолов — тот сам себе что-то объяснил и, быть может, понял себя. А я не понимаю себя. И никогда не пойму. Вот вы меня понимаете, Владимир Борисович! Я уверен в этом. В вашей будущей книге вы растолкуете меня, пофилософствуете насчет судьбы и натуры Леонида Николаевича Решкова. Может быть даже со слезой скажете, что эта моль, то есть Решков, иногда пыталась глубокомысленно порассуждать вообще. И о том, что всё, создаваемое молью некогда предстанет перед судом истории. И что приговор будет обвинительный.
— Если обвинительный, — перебил Кулибин, — тогда почему же.
— Не будьте ребенком, Владимир Борисович, — почти крикнул Решков, и тут же, спохватившись, протянул руку.
— Извините. Но ваше «почему же?» — наивно. Любой бандит знает, что впереди — суровый приговор, и не расстается с пистолетом или финкой. По-вашему — тут действует закон обреченности? Или успокоительно-сладкий гипноз, под влиянием которого неизбежность перестает казаться реальной? Не буду спорить. Да и спорить не о чем: вы правы! В самом деле: не расстается с властью моль, прикрываясь «диктатурой пролетариата» и учением Маркса-Ленина с выведенными из этого учения «заповедями» коммунистической морали. «Заповеди» загипнотизировали моль, и вот уже сама «диктатура пролетариата» ей кажется реальной, на веки вечные действующей и всё оправдывающей. А то, что эта мораль и диктатура весьма эластично петляют по требованиям очередной «генеральной линии» — какое это имеет значение? Впереди — цель: вселенский коммунизм. Ура! А люди? Люди — статистика. Трупами людей утрамбуется мостовая к «чертогам» коммунизма, трупы лягут в фундамент величественных дворцов Всемирного Центрального Комитета КППК…
— ВЦК — КППК? — спросил Кулибин. — Что-то модное?
— Всемирный Центральный Комитет Коммунистических Партий Пяти Континентов, который и объявит, что строительство нового мира закончено. Нет, нет, он не будет пуст — этот новый мир. Над ним будут вожди, помощники вождей, помощники помощников, всё, как положено. Только человек там будет особенный. Даже не человек, так себе — живое существо, с руками и ногами, вполне реальное, зарегистрированное, прописанное по определенному месту жительства. Но личности в этом новом мире не будет. Она исчезнет. Это сейчас какие-то там идеалисты рассуждают про личность, про психологию. Болтовня всё это! Надо рассуждать диалектически: нет нужды в разных людях с разными мыслями, привязанностями, настроениями. Ведь уже и сейчас официально объявлено, что каждый советский человек обязан жить одним единственным, для всех одинаковым, коммунистическим мировоззрением. Это сегодня! О какой же личности может идти разговор потом, когда появятся сияющие чертоги? Вместо личности — будет номер. В тщательно хранимой в соответствующем отделе кадров анкете будет записано всё: и рост номера, и силёнка, и когда родился, и когда намечено номеру умереть. Это и будет тот настоящий, хороший новый мир, в котором всё учтено и скреплено казенной печатью.
Пальцы рук Решкова сплелись в дергающийся конвульсиями клубок.
— Это невозможно, Леонид Николаевич, — пытаясь успокоить своего друга, произнес Кулибин. — Это… Разве может быть такое? Нет. Просто потому нет, что всякий живой смотрит на жизнь по-своему, видит страшное и смешное, правдивое и насквозь лживое. Человек, пока он человек, не допустит, чтобы подобное сбылось. Против этого всем своим существом восстанет живой человек. Это только мертвым всё равно: глаза их потухли. А живой человек..