Могу пожалеть лишь о том, что не успел совершить большего. Вероятно, еще некоторое время можно было избежать повторного ареста. Но так легко ошибиться в оценке ситуации, обстоятельств или друга.
(Смотрел ли он на меня, когда говорил это? Заметил ли меня в зале? Должно быть, мне просто показалось.)
Во всяком случае, я ни на кого не сержусь и никого не обвиняю: ни друга, ни полицейского. Каждый из них поступил так, как подсказало ему его чувство долга.
Суд над Бернардом заставляет теперь по-новому взглянуть на многие события прошлого. Иначе я не стал бы вспоминать о том вечере. Некоторые воспоминания кажутся мне даже излишне назойливыми.
Я никогда не мог толком понять, как отношусь к профессору Джону Пинару. В студенческие годы я восхищался им, что было нормальной реакцией начинающего писателя на встреченного впервые в жизни живого поэта. Но уже и тогда меня несколько отпугивала властность его натуры, а еще более подозрение, что они с женой выбрали меня в супруги для своей очкастой интеллектуальной дочери по имени Пиппа (в честь героини драматической поэмы Браунинга). Чувствуя себя польщенным постоянными приглашениями в дом великого человека, я по-прежнему настороженно относился к их подлинным мотивам и к его дочери с плоской грудью и сногсшибательным остроумием. После того как «Пиппа ушла», погибнув во время экскурсии в горы (мы все отговаривали ее от этого путешествия, но она настояла на своем: «Ты же всегда протянешь мне руку, правда, Мартин?»), профессорская чета осталась ко мне по-прежнему ласкова, а со всех стен на меня продолжала взирать бедная очкастая Пиппа.
Постепенно, становясь значительной литературной фигурой — составителем антологий, членом всевозможных жюри и комитетов, — Пинар терял свою лирическую оригинальность, якшаясь вместо муз с министрами, заседая в комиссиях и даже в комитете по делам цензуры. После его ухода из университета и переезда в Преторию пошли слухи о назначении его культурным атташе и даже о выборе в сенат. При всем при том он оставался очаровательным собеседником, любителем хорошо пожить, меценатом и радушным хозяином.
Мы с Элизой со смешанными чувствами приняли его приглашение на «дружеский ужин», приуроченный к выходу в свет его «Избранных стихотворений», в январе прошлого года.
На таких «дружеских» вечеринках профессор любил щегольнуть эксцентричной небрежностью туалета и нарядился на этот раз в алое кимоно поверх вечернего костюма, бархатный галстук и черные домашние туфли, подбитые овечьей шерстью. (Бернард называл его господином Журденом и никогда не появлялся на его вечеринках. Но как ни странно, Пинар был от него в восторге. Не исключено, что в глубине души он был гомосексуалистом.)
Похожий в своем черно-красном одеянии на священнослужителя какого-то эзотерического культа, великий человек сам распахнул нам массивную тиковую дверь своего дома в ответ на наш осторожный стук. Рядом с ним стояла Мамаша, внушительных размеров дама в сиреневом платье с кружевами, с орхидеей, трепещущей на груди, с жемчугами в ушах и на шее, вся благоухающая пудрой и духами.
— Мартин, Элиза! Как славно, что вы пришли.
Мягкой белой рукой с унизанными перстнями пальцами и с наманикюренными ногтями Пинар взял Элизу под локоть и повел через холл и коридор, увешанный гравюрами и фотографиями, первыми напоминаниями о бедной Пиппе, в залу с тусклой серебряной люстрой и фарфором за стеклянными дверцами шкафчика из Дорогого пахучего дерева. Пол был устлан двумя афганскими коврами необычайных размеров, окруженными Целым созвездием персидских ковров поменьше; глядя на стены, можно было восхищаться местными знаменитостями, портретом в натуральную величину дражайшей Пиппы, подлинным Браком, литографией Матисса, рисунками Дега, Ренуара и Энсора, а искусно подсвеченные полки в нишах демонстрировали поделки африканских резчиков по дереву и древние китайские вазы.
Гости были подобраны с неменьшей тщательностью. Председатель церковного совета доктор Кос Миннар (более известный под прозвищем Старый Козел из-за одной из своих неофициальных привычек), ректор университета, отставной судья, несколько членов парламента и литературных критиков. Чуть выпадали из этой компании издатель прогрессивной газеты Винанд Легранж и магнат Тильман Пау. Все были с женами, кроме Тильмана, явившегося с весьма сексапильной блондинкой (став миллионером, Тильман регулярно заседал в жюри, выбирающих мисс первую шлюху того-то и того-то). Выбор партнерши — единственное, что напомнило мне того Тильмана, которого я знавал в студенческие годы. В те времена он был милым, но вполне ничтожным бездельником, известным главным образом своим успехом у женщин. Он пробыл в университете восемь лет благодаря стипендии, позволявшей ему продолжать свое безответственное существование. В последующие годы он вдруг стал, по крайней мере на людях, воплощением буржуазной респектабельности. Когда он открывал какой-нибудь митинг, глядеть на это было столь же странно, как на Старого Козла во время богослужения. Он швырял сотни тысяч на благотворительность, и особенно на нужды партии, и его уже прочили в министры экономики. Единственная проблема заключалась в том, что ему предстояло избавиться от малопочтенной привычки устранять разногласия кулаками. Словом, он был из тех, кого называют «доброй душой» и «неотшлифованным алмазом».
По всей зале с нарочитой небрежностью были разбросаны экземпляры «Избранных стихотворений» — ожидалось, что их будут листать и восхищаться. Лед молчания сломал Тильман, возгласивший:
— Я не понимаю тут ни единого слова, профессор, но, наверное, это жутко умно.
— А почему ты не пишешь стихов, милый? — спросила блондинка. — Я уверена, что у тебя получилось бы.
— Нет, сочинять — это не по моей части. Но я подумываю, не издавать ли журнал.
— Ну, периодическая печать у нас и так в достаточно широком ассортименте, — заметил Легранж.
— Вам нечего бояться конкуренции, — сказал Тильман, сопроводив свои слова шутливым шлепком по спине, заставившим издателя покачнуться. — Я ведь не газету собираюсь издавать. Еженедельник вроде «Тайм», но на африкаанс.
— Не слишком ли это трудное дело? — тактично спросил ректор.
— Не волнуйтесь, старина, — подмигнул ему Тильман. — Департамент информации обещал взять десять тысяч экземпляров.
— А что они, ради всего святого, будут делать с этими десятью тысячами?
— Не моя забота. Пусть хоть на подтирку пускают. Лишь бы тираж разошелся. — Он остановился напротив Легранжа. — Ваши газеты прогорают, а у меня все будет иначе. Вы, репортеришки, развели такое дерьмо в прессе, что нормальный африканер нос воротит.
Дамы зафыркали и запротестовали. Мамаша, к счастью, пребывала в это время на кухне, руководя поварами и официантами.
— Как ни откроешь теперь газету, — продолжал Тильман, — сплошная критика. Или секс и сенсация. Кто будет читать вашу газету, если оторвать последнюю страницу? Вы, позвольте вам заметить, подрываете наш строй посильнее, чем коммунисты.
— Подписываюсь под каждым вашим словом, — сказал Старый Козел, суровый и толстый в своем черном костюме. — Уж если наше правительство не может положиться на лояльность собственной прессы…
— С каких это пор честная критика считается проявлением нелояльности? — спросил Легранж. — Что же, мне закрыть глаза или отвернуться, когда я вижу непорядки в стране?
— Ну, критика тоже может быть лояльной.
Что-то у меня в душе запротестовало. Возможно, мое собственное чувство лояльности: Бернард был арестован всего несколько недель назад, и я еще верил в его невиновность. Взбешенный репликой Старого Козла и не без некоторого желания шокировать публику, я заявил:
— Бернард Франкен однажды сказал, что лояльная критика — это сопротивление шлюхи, набивающей себе цену.
(Кроме того, он говорил: «Лояльная критика похожа на поведение человека, желающего быть свободным и поэтому заводящего любовницу тайком от жены».)
После моих слов, вернее, как только я произнес имя Бернарда, наступила какая-то странная тишина.
— Ну, мы-то все знаем, чем кончил Бернард Франкен, — сказал Старый Козел после паузы и вылил в рот остатки коньяка из рюмки.
Легранж был единственным, кто запротестовал:
— Не стоит спешить! С ним пока ничего не ясно. Мы еще не знаем, чем кончит Франкен.
— Он арестован, — набросился на него Тильман, — и это вы называете, ничего не ясно?
— Ему пока не предъявили никакого обвинения, — настаивал Легранж.
— Ну и что? — провозгласил Старый Козел, словно на богослужении. — Он арестован и находится под стражей на законном основании. Правительство знает, что делает.
— В былые дни это не считалось законным основанием, — сказал Легранж. — Но сейчас можно держать человека в тюрьме сколько угодно, а потом просто выпустить. Разве такого не бывает?