«Я сошла с ума, – подумала Татьяна, – вполне! Как будто что-то можно через столько лет изменить…» Но остановиться не могла. Все представляла, представляла, как выносит на руках Кравчук Наталью, как смеется она у него на плече и говорит ей, Татьяне:
«Все хорошо, Танька! Все хорошо! Еще попоем!..»
Дверь у Натальи как всегда была открыта. Сама она сидела в старом кресле, которое когда-то в настроении лихости притащила с мусорной свалки… Рядом стояла едва початая бутылка. Видимо, Наталья выпила только рюмку и была сейчас в состоянии успокоения. Она не удивилась Татьяне, не обрадовалась ей, молча кивнула на стул. Татьяна после бега, после всех пережитых видений была как-то болезненно опустошена. Увидела живую подругу и вся как сникла. А ведь пока порог не переступила, пока не увидела провалившуюся в дырявое сиденье Наташку, думала – разорвется сердце.
Села на стул, и состояние – хоть сама умри.
– Авария на дороге, – сказала вяло.
Пожала плечами Наталья – делов!
– Пешком пришлось. – Надо же что-то говорить, раз пришла, а не звали.
Даже не пошевелилась подруга для выражения хотя бы сочувствия. Глаза ясные, спокойные, умные Натальины глаза. И не тянется к бутылке, не угощает, не притопывает от радостного нетерпения, что не самой! «Хуже нет самой! Мне хоть завалященький, но компаньон требуется. Чтоб в глаза-а-а ему смотре-е-еть!!!»
Сейчас же сидит молчит…
«Голову бы ей вымыть, – подумала Татьяна. – Сейчас отдышусь и вымою… Шампуня у нее, конечно, нет, но кусок мыла, наверное, найдется… Раньше вообще шампуней не знали… А в войну вообще мыло сами варили… Доставали где-то каустическую соду…»
– Я чего-то вспомнила, – сказала Татьяна, – как в войну мыло варили… Вонючее было, противное… А мылись, и ничего… И голову, и тело, и лицо даже…
Молчала Наталья.
«К чему это я ей сказала про соду? – расстроилась Татьяна. – Зачем я войну вспоминаю? У нее отец погиб… Я ведь к ней пришла рассказать про себя… Про то, что у нас с Николаем».
– Я сегодня… – сказала она. И вдруг увидела, что Наталья плачет. Беззвучно, сдержанно, прикрыв лицо ладонью. – Наташа! – закричала она. – Наташа!
– Уезжает, – тихо сказала Наталья. – Седой весь как лунь, мой Валька… И морщин много… Господи! Господи! – застонала. – Это вы его туда запятили? Умники! Чтоб уж совсем? Чтоб уж навсегда? От меня?!
– Да что ты, Наташка! – прошептала Татьяна. – Что ты!
– Любит он меня, слышишь, любит! Обнял он меня сегодня, не хотел, а обнял! Руки его не брешут! Руки – они честные! Так что это такое, Танька, если руки делают одно, голова говорит другое, а ноги бегут незнамо куда? Кто это нас на три части разрезал, кто?
Она плакала, плакала, а перепуганная Татьяна, уже совсем не зная, что делать, подумала: лучше бы она выпила. Но тут же на себя накричала и от греха подальше отодвинула бутылку, а потом и вовсе ее вынесла на кухню, где увидела на столе брошенные скомканные деньги, сложила их в кошелек, забеспокоилась: откуда такие новенькие? Снова на себя накричала, вернулась, обняла.
– Ну, не плачь, пожалуйста, – ласково говорила Татьяна. – Давай я лучше голову тебе вымою. Я люблю головы мыть… До сих пор Володьке мою… У меня рука легкая. Ты успокоишься…
Странно, но Наталья сразу и покорно встала и пошла в ванную. Стояла, наклонив голову над раковиной, освободив от волос тонкую, как у ребенка, шею.
Розовым обмылком мылила ей волосы Татьяна, радуясь, что в шуме воды Наталья не слышит, как плачет она сейчас о ней, о себе, о всех них по отдельности и вместе и еще о тех, кто попал в аварию… Да разве перечислишь все, о чем можно плакать, моя голову?
Бежала в сток мыльная вода, где-то сливалась с другими водами, размывая, разбавляя, изничтожая пролитые человеческие слезы, очищалась, обновлялась и где-то далеко-далеко становилась совсем чистой. Странно… Как слеза…
Зинченко знал, кто ему нужен. Шофер Костя, с которым Татьяна ездит по своим скрепочно-бумажным делам. Если есть на свете люди, которые знают все и про все, то это шоферы. Конечно, в их информированности всегда много чепухи, но главную тенденцию времени – кто куда рулит – они улавливают четко. А уж про то, кто с кем, когда и где, знают точнее Господа Бога. И Костя не мог не знать, был ли кто-нибудь у Татьяны и где этот «кто» проживает. Для него и заготовил Зинченко бутылку. Готов был выложить и любые деньги, если шофер сочтет, что информация стоит денег.
Поймать такси оказалось для Зинченко сложно. Он не имел сноровки. Сколько лет ездит на прикрепленной машине, даже услугами зятя пренебрегает, если тот предлагает подкинуть куда-нибудь на своем «жигуленке».
Зинченко давно мог купить себе машину. Не хотел. По двум причинам. Он никогда не любил возню с моторами, со всем этим машинным нутром. Он терпеть не мог все механическое, электрическое, потому что не понимал и даже слегка боялся его. Погасший свет вызывал в нем злобу и легкий ужас оттого, что его могут попросить подойти к пробкам и починить их. Он неловко себя чувствовал рядом с умельцами, которые умеют и дрель держать в руках, и прокладки в водопроводе сменить, а потому и презирал их за «ловкость рук». Это была первая и, пожалуй, главная причина, почему у Зинченко не было своей машины. Была и другая… Зинченко нравилось, что его возили. Сколько бы лет ни садился он в поданную к порогу машину, он всегда испытывал легкое внутреннее восторженное дрожание. Он видел подобное же дрожание у владельцев собственных машин, понимая этот блаженный трепет владения, но свое состояние на их состояние не променял бы ни за что. Ибо считал: испокон веку такое тебе служение выше личного владения. Мысль не пришла сама по себе, такова была шкала ценностей мира, в котором он жил. В этой шкале было много чего, но прикрепленная машина стояла, пожалуй, на месте первом.
Сегодня, приехав домой не вовремя, он отпустил свою машину. И теперь бестолково и неумело пытался поймать такси. Возле него почему-то проезжали не останавливаясь, и было унизительно топтаться посреди улицы. Казалось, все уставились и смеются, глядя на то, как все машины мимо, мимо…
Притормозила черная «Волга». Сразу было видно, чья-то служебная, и, судя по буквам и номеру, ведомства высокого. Зинченко с робостью сел в чужую машину. Внутри пахло хорошим хозяином. В зеркальце он поймал иронический шоферский прищур и почувствовал себя голым и понятым до конца: и куда едет, и зачем, и что думает. Пришлось даже сделать усилие, чтоб назвать адрес редакции Татьяны.
Машина легко, как-то даже нежно, тронулась с места, что не успокоило Зинченко, а, наоборот, повергло в панику.
…Сегодня утром к нему приходил сморчок в пиджаке, обсыпанном перхотью. Тихим, каким-то мышиным голосом он сказал ему, что должен разобраться с ним по поводу письма в Комитет народного контроля (копия в ОБХСС), в котором он, Зинченко, обвиняется в получении взятки в размере тысячи рублей от Брянцева Олега Константиновича, пенсионера, 1912 года рождения.
– Можете ознакомиться, – сказал мышиный человек, вынимая из папки письмо, отпечатанное на машинке с выскакивающим из строчки «д». Зинченко тогда на письмо не посмотрел, он хотел, пытался одним взглядом охватить содержимое всей папки в целом. Мелькнула «собачка» одного из провинциальных институтов, сверкнул золотистый бланк знакомого музея – все приметы его епархии.
– Чушь какая, – сказал он мышиному, – даже читать не хочу.
– Все-таки прочтите, – вежливо попросил тот. Обвинение ему, Зинченко, было толстым, страницы, как в насмешку, были сшиты белыми нитками, видимо, не было под рукой у Брянцева скрепок. Кстати, денег у него не было тоже. Он тогда сказал: ну хорошо, мы продадим библиотеку.
Началось все три года назад. Зинченко в своей приемной увидел старика и по тому, как застучало у него в висках, понял: он знает этого старика и почему-то не любит. Но вспоминать было некогда. Только когда тот, припадая на ногу, вошел (потом Зинченко узнал, что у Брянцева был инсульт), он вспомнил: это был директор той самой школы, где он жил в котельной, отец той девчонки, с которой ему не полагалось дышать одним воздухом.
Как все остро вспомнилось! Как заходило в нем сердце! Пришлось засунуть руку под пиджак и слегка прижать его, распаленно стучащее. Оказывается, он ничего не забыл! Стоял в ноздрях запах сырого подвала, звучал в ушах пронзительный голос про «мальчика из этой порочной котельной».
Как же посмел прийти к нему этот старик, как посмел что-то ему говорить! Зинченко вслушивался с трудом. Старик, оказывается, радовался, что из «его школы» вышли «такие люди», что он горд, счастлив и все такое прочее… Что сам он живет с семьей в деревне, потому что у жены – «Вы помните мою жену?» – всегда были слабые легкие и они всю жизнь держат коз и козье молоко – «Оно гуще, очень помогает…» Сам старик все время был на «ниве просвещения», пока не случился удар. «Я говорю удар, а не инсульт, потому что это точнее, не правда ли?»