Я играл в солдатики в доме моей гаванской бабушки, а она обмахивалась веером — обычно по субботам мама оставляла меня у бабушки, Только в тот день мама плохо себя чувствовала и забирать меня пришел Ране. Он пришел незадолго до ужина. Уже стемнело, когда в дверь позвонили и я услышал шаги Ранса, который шел вслед за горничной по бесконечному коридору, направляясь в ту комнату, где были мы с бабушкой. Я торопился доиграть, а она что-то бормотала, напевала и время от времени смеялась моим замечаниям, как смеются бабушки, умиляясь своим внукам. Ране в то время был еще молод, хотя мне так не казалось — он был моим отцом. Он вошел в комнату — плащ накинут на плечи, в руках только что снятые перчатки. Было прохладно, — весна, — бабушка всегда начинала обмахиваться веером задолго до положенного срока, возможно, этим она торопила приход весны, а может быть, просто привыкла обмахиваться веером в любое время года. Как только Ране вошел, она спросила: «Как Хуана?» — «Кажется, ей лучше, — ответил мой отец, — но я сейчас не из дома». — «Врач уже ушел?» — «Когда я уходил, он еще был у нее. Сказал, что дождется кризиса. Так что, возможно, он до сих пор там. Можем позвонить, если хочешь». — Они, конечно, говорили что-то еще, и, вероятнее всего, звонили, но я вдруг вспомнил (сидя за столом напротив Кустардоя), что немного позже бабушка сказала: «Не понимаю, как ты можешь уходить по своим делам, когда Хуана больна. Тебе бы следовало молиться и держать скрещенными пальцы всякий раз, когда у жены простуда. Ты уже двоих потерял, сынок». — Я вспомнил (или мне показалось, что вспомнил), как бабушка тут же поднесла руку ко рту, она закрыла рот рукой, словно для того, чтобы не вырвались те слова, что уже вырвались. Я услышал их и не придал им тогда ни малейшего значения, а запомнил их (сейчас я это понял) именно потому, что бабушка прикрыла рот, чтобы удержать их. Отец ничего не ответил тогда, и вот сейчас, двадцать пять или больше лет спустя, я вспомнил бабушкин жест и понял его значение. Вернее сказать, не сейчас, а почти год назад, когда я сидел за столом с Кустардоем, размышляя над его словами: «Три случайности — это уже слишком» (хотя потом он поправился), а потом вспомнил слова бабушки: «Ты уже двоих потерял, сынок». Она называла Ранса «сынок», хотя он был ее зятем, дважды зятем.
Я не стал настаивать на разъяснениях, в ту минуту я предпочел ничего не знать, к тому же Кустардой заговорил о другом.
— Как тебе эти две? — вдруг спросил он. Он развернулся почти всем корпусом, открыто и беззастенчиво разглядывая женщин у стойки бара, а они, почувствовав на себе взгляд его широко расставленных глаз без ресниц, вдруг начали говорить тише, понимая, что привлекли чье-то внимание, может быть, даже понравились кому-то. Последняя фраза, которую перед тем, как сбавить тон, произнесла та, что сидела к нам спиной, прозвучала одновременно с вопросом Кустардоя (вероятно, они расслышали его слова: Кустардой задал мне этот вопрос именно для того, чтобы женщины у стойки его услышали чтобы поняли, что он их оценил). «Надоели мне мужики», — сказала женщина с незагорелыми ногами. «Как тебе эти две?» — спросил Кустардой (услышанным быть легко — стоит только повысить голос). Женщины задержали дыхание и повернули головы в нашу сторону — прервали разговор, чтобы взглянуть, кому это они понравились.
— Не забывай, что я женат, так что обе твои.
Кустардой отхлебнул из кружки и поднялся, держа в руке сигару и зажигалку (пены уже не было). Те несколько шагов, которые понадобились ему, чтобы дойти до стойки, прозвучали металлом — казалось, что к подошвам у него прибиты металлические пластинки или что у него ботинки на платформе, — мне вдруг показалось, что он стал выше ростом. Он уже болтал и смеялся с теми женщинами, когда я достал из кармана деньги, положил их на стол и отправился домой, к Луисе. Я ушел, не попрощавшись ни с Кустардоем (махнул ему рукой издалека), ни с женщинами, которым вскоре (после пива, жвачки, джина с тоником и льдом, сигаретного дыма, соленых орешков, смеха, наркотиков, языка около уха и слов, которых я не услышу, невнятного шепота, каким всегда убеждают) предстояло уйти с Кустардоем, а еще позднее — покинуть его в панике и страхе.
* * *
Той ночью, лежа рядом с Луисой, глядя на мир с подушки, как заведено у всех новобрачных, с телевизором напротив кровати и с книгой (которую я не читал) в руках, я рассказал Луисе то, что услышал от Кустардоя, то, чего я предпочел бы не знать. Подлинное единение супругов и влюбленных рождается благодаря словам, причем не столько тем словам, что мы хотим сказать, сколько тем, что мы не можем не сказать, что мы говорим против воли. Это не означает, что между теми, кто делит на двоих одну подушку, нет никаких секретов только потому, что они так решили — секрет вообще не секрет, если его ни с кем не разделить, — а потому, что они просто не могут не поделиться, не рассказать, не обсудить и не высказаться, как будто это главное в отношениях, особенно если мужчина и женщина вместе совсем недавно и им еще не надоело разговаривать друг с другом. Не только потому, что когда на одной подушке лежат две головы, то вспоминается прошлое, даже детство, на память вдруг приходят давно забытые мелочи, которые вдруг обретают цену и кажутся достойными того, чтобы о них рассказать, и не потому, что мы собираемся поведать всю нашу жизнь тому, чья голова лежит рядом на подушке, словно нам необходимо, чтобы этот человек мог увидеть нас с самого начала — это очень важно — с самого начала, с детских лет, и смог бы прожить за время нашего рассказа все те годы, когда мы не были знакомы, но, как мы верим теперь, ждали встречи. И не только потому, что им нравится сравнивать, проводить параллели и искать совпадения, так дотошно выясняют любящие, что каждый из них делал тогда-то и тогда-то и фантазируют, что было бы, если бы они встретились раньше, — просто любящим всегда кажется, что они встретились слишком поздно, что они слишком мало времени вместе, они не могут смириться с мыслью, что когда-то жили без этой любви, даже не предчувствовали ее, хотя оба уже существовали в этом мире, но не знали друг друга, а возможно, и не хотели узнать. Это, конечно, не означает, что супруги ежедневно устраивают друг другу допросы, от которых никуда не деться и в ходе которых неизбежно рассказывается все. Скорее, быть с кем-то рядом означает возможность думать вслух — да, да, именно так: продумывать все дважды — один раз мысленно, другой — рассказывая об этом. Это основа брака. Наверное, оттого, что супруги так много времени проводят вместе (даже современные супруги), они (особенно мужья — эти испытывают чувство вины, если молчат) в конце концов начинают рассказывать друг другу все до мелочей, так что со временем почти не остается таких мыслей или поступков, которые не были бы обсуждены. Обсуждаются также дела и поступки других людей, о которых те поведали под большим секретом. Потому и говорится: «В постели рассказывается все». Постель — это исповедальня, между теми, кто делит постель, нет секретов. В угоду любви, самой ее сути — рассказывать, сообщать, комментировать, обсуждать, слушать, смеяться и строить замки из песка — мы предаем других: друзей, родителей, братьев, единокровных и неединокровных, предаем прежних возлюбленных, предаем свои убеждения и привязанности, свой родной язык, потому что перестаем говорить на нем, и даже свою родину, даже наши самые сокровенные тайны, даже тайны нашего прошлого. Чтобы угодить любимому человеку, мы готовы очернить весь мир, отказаться от всего и все возненавидеть только для того, чтобы доставить удовольствие и подтвердить свою преданность одному-единственному человеку, который нам дороже всех на свете. Общая подушка имеет над нами такую власть, что заставляет воспринимать как чуждое все, что находится за ее пределами, она по природе своей предназначена только для двоих любящих, которые остаются на ней совершенно одни, а потому, хотят они того или нет, разговаривают, не утаивая друг от друга ничего. Подушка округлая и мягкая, чаще всего белая, и со временем эта белизна и округлость заслоняют собой весь мир.
В постели я рассказал Луисе о том разговоре и о моих подозрениях, о том, какой смертью (если верить Кустардою) умерла моя тетя Тереса, и о том, что у моего отца, возможно, было три жены, и третья жена была первой по счету, еще до «девочек», и о ней я ничего не знал. Луиса не могла понять, почему я не захотел расспросить подробнее: женское любопытство — это любопытство в чистом виде, женщины любят интриги и расследования, но они недально-видны: не задумываются, чем грозит им то, чего они не знают, и к каким последствиям может привести стремление удовлетворить любопытство; не знают, что действия совершаются сами по себе, что толчком для них может послужить одно-единственное слово. Они хотят попробовать, не заглядывая вперед, всегда готовы узнать что-то новое, не боятся того, что им могут рассказать, не подозревают ничего плохого, не понимают, что то, что они узнают, может изменить все, может быть, будет даже рассечена кожа или изменится плоть.