Женившись на Марии-Барбаре, Эдуард стал директором и главным акционером ткацкой фабрики «Звенящие камни» — бремя, которое не терпелось сложить его тестю. Однако он сильно удивился бы, если б ему сказали, что он женится по расчету, настолько для него казалось естественным совпадение выгоды и пристрастий. Предприятие, впрочем, довольно быстро оказалось источником горьких разочарований. И действительно, составлявшие производство двадцать семь ткацких станков были старинного образца, и надежда спасти предприятие заключалась только во вложении целого состояния и обновлении всего оборудования. К несчастью, кризис, переживаемый западной экономикой, усугубился подспудной и глубокой технологической мутацией, которой в то время подверглась текстильная промышленность. Речь, в частности, шла о круглых ткацких станках, они представляли собой революционное новшество, но первых пользователей подстерегали бесчисленные опасности. Эдуарда с первого взгляда покорил гренадин — одна из тканей, на которых специализировались «Звенящие камни», — шелково-шерстяная материя с узорным рельефом, легкое, светлое, струистое полотно, предназначенное исключительно для великих портных. Он влюбился в ткачих, обслуживающих этот древний жаккардовый станок, отведенный под роскошную ткань, и все свои заботы уделял именно этому производству, с малым выпуском продукции, капризным сбытом и весьма средней доходностью.
На самом деле благополучие предприятия лежало на плечах Ги Леплорека, бывшего цехового наладчика, доросшего до мастера и выполнявшего обязанности заместителя директора. Выход из трудного положения для «Звенящих камней» он нашел в антиподе гренадина, добавив к сновальным и ткацким цехам изготовление матрасных полотен в цехе на тридцать чесальщиц, чьей заслугой было использование значительной части производимого на месте тика. Но это нововведение привело к тому, что Эдуард отвернулся от предприятия, полного превратностей и ловушек, способного выжить только за счет погружения в тривиальность. Открытие матрасного цеха привело также к дополнительному найму работниц без навыков ремесла, без особой специальности, склонных к прогулам и дерзости, разительно контрастировавших с аристократическим и вышколенным контингентом сновальщиц и жаккардисток.
Именно к этому аспекту малой революции Леплорека Эдуард был наиболее чувствителен. Для этого женолюба стать хозяином предприятия, дающего работу тремстам двадцати семи женщинам, — было фактом одновременно волнующим и горьким. Вначале, в его первые отважные набеги в грохочущее и пыльное пространство цехов, его смущал скрытный интерес к собственной особе, к которому примешивались все оттенки вызова, презрения, почтения и робости. Не умея с первого взгляда восстановить женское естество в этих, одетых в серые робы и увенчанных цветными платками, фигурах, сновавших вокруг шпуль и вдоль ткацких станов, он решил, что насмешливая судьба сделала его царем роя личинок. Но взгляд его мало-помалу обогащался видом этих женщин, приходящих по утрам в цеха и уходящих оттуда вечером, теперь уже нормально одетых, иногда миловидных и почти элегантных, с лицами, оживленными болтовней или смехом, с жестами легкими, порывистыми, ловкими. С той поры он старательно распознавал в узких проходах между станками ту или иную девушку, чей силуэт ему приглянулся. Учение длилось несколько месяцев, но принесло плоды, и теперь Эдуард умел угадывать молодость, приветливость, красоту под покровом уныния и спецодежды.
Однако ему претило бы соблазнить одну из своих работниц, еще более — сделать из нее постоянную и лелеемую любовницу. У Эдуарда не было, собственно говоря, принципов, и пример собственного брата Постава укреплял его недоверие к морали, боязнь черствого пуританства, способного привести к худшим аберрациям. Но он обладал вкусом, сильнейшим чутьем того, что можно делать — даже в нарушение всех писаных правил, — не нарушая определенной гармонии, и того, чего, напротив, следует опасаться, как резкого сбоя тона. И эта гармония требовала, чтобы Звенящие Камни были наследной вотчиной семьи, а его увлечения находили свое истинное место только в Париже. И потом, работница оставалась для него существом опасным, не посещаемым, потому что это явление нарушало стройность его взглядов на женщину. Женщина вполне могла трудиться, но заниматься только домашними обязанностями, в крайнем случае, работать на ферме или в лавочке. Промышленный труд мог только извратить природу женщины. Женщина вполне может получать деньги — на дом, на украшения, на удовольствия, просто так. Еженедельная получка унижает ее. Таковы были воззрения этого милого и простого человека, спонтанно распространявшего вокруг себя атмосферу беззаботного веселья, вне которой он жить не мог. Но иногда он испытывал огромное подавляющее одиночество между своей постоянно беременной и озабоченной исключительно детьми женой и серой толпой тружениц «Звенящих камней». «Я лишь бесполезный трутень между пчелиной маткой и рабочими пчелами», — говорил он с наигранной меланхолией. И отправлялся на машине в Динан, где садился в прямой поезд на Париж.
Для этого провинциала Париж представлялся только местом потребления и блестящей жизни, и сам он по собственному почину стал бы искать квартиру только в окрестностях Оперы или на Больших бульварах. Должным образом спрошенная и не раз привезенная в Париж для этого деликатного дела Мария-Барбара остановила свой выбор на Анжуйской набережной острова Св. Людовика, чей лиственно-водно-абсидный горизонт гармонировал со свойственной ей размеренной горизонтальной жизнью. Кроме того, Эдуард, таким образом, оказывался в нескольких минутах ходьбы от улицы Барр, где жила его мать с младшим братом Александром. Он свыкся со своим домом, благородство и престиж которого льстили его глубинному консерватизму, хотя жуиру, желавшему больше шума и блеска, он и казался скучным.
Разъезды Эдуарда в Париж и обратно в Бретань соответствовали тому промежуточному месту, которое он занимал между двумя братьями, старшим. Поставом, жившим в семейном доме в Ренне, и младшим, Александром, добившимся наконец того, что его мать окончательно поселилась с ним в Париже. Трудно вообразить более существенный контраст между несколько пуританской чопорностью, состоянием, накопленным за счет скупости, и крикливым фатовством, которое демонстрировал Александр. Бретань, традиционно консервативная и набожная провинция, часто являет в одной семье пример старшего брата, закореневшего в уважении к ценностям предков, на которого нападает младший — мятежник, поджигатель и зачинщик скандалов. Враждебность братьев усугубляло, к тому же, одно материальное обстоятельство. Конечно, для пожилой госпожи Сюрен близкое присутствие и преданность любимого сына были поддержкой, которой лишать ее было немыслимо. Но существовала она благодаря ренте, которую выплачивали ей двое старших и от которой в силу естественного положения вещей перепадало и Александру. Такая ситуация приводила в ярость Постава, который не пропускал случая едко намекнуть на это обстоятельство, обвиняя Александра в том, что он — из явно корыстных побуждений — мешает матери поселиться в Ренне, возле правнуков, как надлежало бы по порядку.
Эдуард старался не затрагивать взаимных обид, когда встречался с Александром во время своих кратких визитов к матери, так что естественным образом стал выполнять относительно всех членов семьи роль посредника. С Александром его роднила любовь к жизни и к приключениям, любовь ко всему неодушевленному и живому, — хотя их наклонности были противоположны, — некое любопытство, придававшее их поведению определенный динамизм. Но в то время как Александр без устали ниспровергал заведенный порядок и строил заговоры против общества, Эдуард разделял с Поставом врожденное уважение к заведенному порядку, который он считал нормальным, то есть здоровым, желательным, ниспосланным свыше. Конечно, можно легко сблизить конформиста Постава с доверчивым Эдуардом так, что их можно спутать. Но братьев глубоко различала та доля сердечности, которую вносил Эдуард во все, его веселый и открытый вид, врожденная, лучезарная, заразительная удачливость и душевное равновесие, заставлявшие людей стремиться к нему и оставаться рядом, словно согреваясь и обретая уверенность возле него.
Эта дробная жизнь долго казалась Эдуарду шедевром удачной организации. В «Звенящих камнях» он полностью отдавался требованиям фабрики и заботам о Марии-Барбаре и детях. В Париже он вновь становился праздным состоятельным холостяком, переживавшим вторую молодость. Но с годами этому мало склонному к внутреннему анализу человеку все же пришлось признать, что каждая из его жизней лишь маскирует другую и скрывает пустоту и неизбывную тоску, составляющие сущность обеих. Как только в Париже на него накатывала тоска, — после вечера, возвращавшего его в одиночество большой квартиры, где в высоких узких окнах всеми бликами искрилась Сена, он мчался в порыве ностальгии к нежному и теплому беспорядку усадьбы. Но в «Звенящих камнях», закончив ненужный туалет перед выходом в фабричную контору, он представлял себе разверзшийся перед ним бесконечный день, его охватывала горячка и приходилось силой удерживать себя от бегства в Динан, где еще можно было успеть на парижский скорый. Сначала он чувствовал себя смутно польщенным тем, что на фабрике его называли «парижанин», но год от году он все отчетливей ощущал заключенную в этом прозвище ноту осуждения и сомнения в его намерениях и способностях. Равным образом он долгое время с улыбкой принимал то, что друзья смотрят на него — шармера, давно поднаторевшего в искусстве галантного флирта, — как на богатого, немного неотесанного провинциала, несведущего в большом городе, наделенном в его глазах вымышленными достоинствами, но теперь его раздражало это их мнение о нем, как о бретонце, охваченном парижским загулом, мужском варианте Бекассины, этаком Бекассене в круглой шляпке с лентой, в деревянных башмаках и с волынкой под мышкой. На самом деле эта двойная принадлежность, долгое время бывшая источником счастья наряду с лишним достатком, теперь представлялась ему двойной ссылкой, двойной потерей корней, и в этом разочаровании сквозила растерянность перед неожиданно возникшей проблемой, перед зловещей и неудобной перспективой старения.