Я уже собирался высказаться, но очень образованная толстая девица меня опередила:
— Все это чушь! — рявкнула она. — Мы здесь не для того, чтобы говорить о литературе, акустике и колдовстве. Мы здесь сами знаете для чего. Я требую сменить тему.
— А кто эту тему выбрал? — возразил старик. — Только что вы обвинили меня в том, что я сломал мандолину. Вот я и оправдываюсь. И прежде всего хочу вам напомнить, что это была не мандолина, а гитара.
— Не пытайтесь увиливать, мсье. Не выйдет.
— Я не увиливаю, мадмуазель. Я отвечаю на ваши вопросы. Я мог бы с таким же успехом рассказывать о садоводстве, геральдике или Карле Пятом, но, уверяю вас, получилось бы так же сумбурно. Здесь даже на две секунды никто не способен сосредоточиться. А когда клюют носом, то пьется плохо.
Это было сказано категорично.
— Кстати, — встрял Марселен, который так ничего и не понял, — вы даже не упомянули о согласных, о ритме слогов, об образах, не говоря уже о подсознательном.
— Ну, вот видите, — вздохнув, произнес Тоточабо. — Что касается подсознательного, то, возможно, я действительно не говорю о нем, зато я говорю с ним. И пусть оно попробует мне ответить, если сумеет при этом остаться целым и невредимым.
Не получив ответа, он продолжил:
— Итак, доведу свои объяснения до конца. Впрочем, все пути ведут к человеку. Будете вы слушать или нет, в любом случае не забывайте пить.
10
Тут как раз откупорили большую бочку. Я предусмотрительно задержался возле краника. Меня одолевали мрачные, можно сказать, черные мысли. Я говорил себе:
«Даже не напиться никак! Почему алкоголь вызывает такую жажду? Как вырваться из этого порочного круга? Что случилось бы, если бы я проснулся? Как это? Ведь мои глаза открыты: я вижу грязь, табачный дым и отупевшие рожи собутыльников, которые похожи на меня как братья. Что мне снится? Какое-то воспоминание? Надежда на что? Этот свет, эта очевидность… Что-то из прошлого? Из будущего? Я только что это держал, но упустил. О чем я? От чего я умираю…» и тому подобное, вроде того, что обычно говорят, когда прилично напиваются.
Я снова попытался прислушаться. Это было нелегко. У меня внутри почему-то все кипело. Я чувствовал, что «вопрос не в этом», что «важнее другое», что «старик нам пудрит мозги», но все это было как во сне, когда вдруг думаешь, что «это происходит не наяву», и сразу не понимаешь, как поступить, а нужно всего лишь открыть глаза. Потом все становится ясным и простым. А тогда, там, было непонятно, что делать. В ожидании следовало терпеть и по-прежнему слушать старика, раздражавшего своей манией искажать слова.
Он вещал:
— Но риторические, технические, философические, алгебраические, логистические, журналические, романические, артистические и эстетчхические применения речи заставили человечество забыть об истинном назначении языка.
Это становилось интересным. К сожалению, толстая эрудированная девица увела разговор в сторону, бросив совсем некстати:
— Вы говорили лишь о неодушевленных телах. А одушевленные?
— Ах, эти… Вы не хуже меня знаете, что и они восприимчивы к членораздельной речи. Например, по улице идет какой-нибудь господин, занятый своим внутренним зудом (или — как он выражается — углубленный в свои мысли). Вы кричите: «Эй!» И вмиг вся эта сложная конструкция со своей мышечной и костяной механикой, кровоснабжением, терморегуляцией, гироскопическими…
— А это фто ефе такое? — прошепелявил пунцовый от негодования Иоганн Какур.
— Такие штуки за ушами, болван. (Чтобы не прерывать докладчика, все сделали вид, что поняли.) Итак, вся эта механика наполовину выкручивается, ноги дрожат, челюсть отваливается, глаза выкатываются, и все это пялится на вас как баран, как варан, как чурбан, как ведро или крыса, это уж как придется. А внутренний зуд (кстати, как это называете вы?) на какой-то момент прерывается, и, возможно, от этого траектория почесываний изменится навсегда. Вы также знаете, что для достижения подобного эффекта слово «эй» нужно выкрикивать с определенной интонацией. Обычно говорят — как из ружья стреляют наугад: кого зацепит, тот поймет. Есть другая манера говорить. Сначала правильно выбрать цель. Затем тщательно прицелиться. И уже потом — пли! В кого попадет, тот и поймет. Но пулю получит тот, кого намечу я, если, конечно, не промахнусь. А еще лучше, когда слова начинают вызывать образы, то есть из психофизической жижи двуногого бурдюка лепятся различные движения животных духов, но я не буду объяснять вам все сразу. Не мешало б озадачиться самим и чуть-чуть подумать. Например, о том, что в предыдущей фразе частица «бы» утратила гласную.
Я подумал: «Ай-ай-ай! У меня сейчас голова треснет! Хватит!» — и вернулся к бочке.
11
У бочки, там, где я их оставил, меня поджидала ватага моих черных мыслей. Они вздумали прыгать мне на шею с радостными воплями, называть «дяденька», выкрикивать всякие нежности, например, «наконец-то, неужели вернулся, ах! как мы рады тебя видеть!». Мысли цеплялись за мои волосы, уши, пальцы, срывали с меня очки, опрокидывали стакан, пачкали штаны, сыпали в носки хлебные крошки. Они меня совсем затормошили. Чтобы их унять, я запел песенку, которую когда-то сочинил при схожих обстоятельствах:
Бывает, уже не знаешь
Ничего, совсем ничего.
А завтра вдруг понимаешь,
Что знал накануне все.
И снова опять не знаешь
Ничего, совсем ничего.
Дело дрянь! Вот и все!
Мысли потихоньку засыпали, а когда они уснули все, я по очереди брал их, привязывал им на шею камень и, держа за задние лапки, опускал в большую бочку. От тихих печальных «буль-буль» при их погружении я расплакался. Зато на какое-то время почувствовал облегчение.
12
Вскоре я навострил уши, поскольку голос Тоточабо зазвучал трагически:
— А сейчас, — заявил он, — должен вам кое в чем признаться. Я ссылался на имена заслуженных ученых. И делал это лишь для того, чтобы внушить вам доверие. Ведь вопросами, отвергнутыми ученым сообществом, вы бы даже не осмелились озадачиться. Теперь, когда вы попались на крючок, я оставляю этих господ с их теориями.
Поделюсь другими соображениями. Например, о вязкости звука. Звуки стелются по поверхностям, скользят по паркету, текут по трубам, забиваются в углы, ломаются на ребрах, капают на слизистые оболочки, кишат в нервных сплетениях, вспыхивают на волосках и веют, едва касаясь кожи, как теплый воздух над летним лугом. В воздушных баталиях звуковые волны откатываются, вращаются, закручиваются в вихрь между небом и землей, подобно неодолимому сожалению самоубийцы, который выбросился с седьмого этажа и на полпути вдруг раздумал умирать. Некоторые слова не доходят до пункта назначения и образуют грозно надутые шары, которые мечутся подобно молнии, не находящей цели. Некоторые слова замерзают…
Иоганн Какур взорвался еще раз:
— Да жнаем мы эту ишторию! Мы тоже хитали Пантагрюэля! Штарый ты пьянитфа!
На что Тоточабо ответил:
— Если бы вы знали, как мне хочется замолчать, вам бы сразу расхотелось выпить.
Эта фраза озадачила нас не на шутку, и нам пришлось целый час осиливать греческие и прочие вина, чтобы ее позабыть.
13
После этого в каком-то полусне, сквозь кошмарную красную паутину я увидел залитую ослепительным светом пустую и чистую комнату, которая находилась рядом с нашей, но которую я раньше не замечал. За настежь открытой дверью появился Тоточабо, замаскированный под страуса как охотник-бушмен; он, должно быть, приберег это помещение — что-то вроде фехтовального зала в феодальном замке, но без фехтовального оружия — для приема почетных гостей.
Тоточабо расхаживал по залу, беседуя с тремя мужчинами. Франсуа Рабле я узнал с первого взгляда, хотя тот был наряжен монахиней, в головном уборе с широкой накидкой, которая развевалась, как зловещий скат по прозвищу Морской Дьявол, с единственной разницей, что накрахмаленная ткань лишь казалась темной из-за густой россыпи покрывающих ее древнееврейских надписей. Вместо связки ключей и четок между синими складками рясы висел самый обычный тесак. Второй персонаж, облаченный в белый костюм фехтовальщика при рапире без предохранительного наконечника, имел худое, вытянутое, как у длинной рыбины, туловище, плутоватые глазки, медового цвета залихватские усики с кончиками, выкрашенными в зеленый цвет. Это был Альфред Жарри. Он пояснял, что «внизу его панталоны не прихвачены клешнями лангуста потому, что он носит кюлоты и белые чулки», — кроме этого я больше ничего не смог уловить из беседы четырех мужчин. Третьим был Леон-Поль Фарг в адмиральском костюме, украшенном множеством дополнительных нашивок, и в треуголке набекрень, с абордажным палашом вместо шпаги. На его лице то появлялась, то пропадала густая накладная борода; по мере растеканий и сгустков разговора подбородок видоизменялся от гладкого до волосатого, от заросшего до бритого, подобно тому, как причудливо меняется блуждающая человеческая звезда.