— Ай! — сказал Сорока. — Я чуть не вляпался. — И он рассказал, какую он увидел на траве страхолюду, а тут такая красавица, что даже вполне можно рассказать о первом впечатлении — ей ничего не повредит. Девушка засмеялась, и горло-горлышко было у нее самое то!
А потом Сорока приехал и сказал, что с самолетами надо завязывать. Война на носу, и аэроклубовцы пойдут первыми.
— А как же! — гордо сказала Зина.
Но Сорока патриотизм летчицы заломал на корню. Не потому что Сорока был человек плохой и родину не любил. Любил! Любил! Но и войны боялся тоже. И в голове своей он все давно нарисовал на случай нападения, мобилизации и прочее. Такими мыслями не поделишься даже с самым лучшим другом, но пребывать в тайном капитулянт-стве в одиночестве было тоже неуютно. Сороке нужен был кто-то, кто не осудил бы его, а понял. Зина была стопроцентно тем человеком. Выводя ее из будущей войны, он делал ее как бы своей соучастницей, хотя на самом деле, по разумению нормальному, не траченному идеологией, поступал Сорока правильно. Девчонка погибала в своем аэроплане, ненавидела его, а сказать стеснялась. Он пошел куда надо и сказал, что берет Зину замуж, потому как он человек порядочный. Зина в первую минуту была в полном охлупении, потому что мысль, что она такая, была для нее столь же невыносимой, что и тошнота в самолете. Но опять же здоровый смысл, помимо верхних, поверхностных чувств, какими бы значительными они ни казались, провел свой тайный и правильный подсчет: выйти за вполне симпатичного Сороку приятнее, чем быть летчицей-мученицей, даже если ради этого придется пройти через стыдливое покраснение лица от возможных намеков. Войны ведь еще не было, и если, не дай Бог, случится, то тогда будет другой разговор. Она комсомолка. Она с понятием. Может, и полетит снова.
Они и поженились. А когда уже загрохотало на самом деле, Сорока в два часа устроил им эвакуацию, а себе белый билет на туберкулезной основе. К тому времени Зина уже понимала: муж у нее мужик непростой. Иногда хотелось вникнуть, нырнуть как бы в глубину сорокинской сути, но что-то ее останавливало. «Не хочу знать!» — говорила она себе и была очень и очень права. Потому что чем дальше, тем больше любил ее за это Сорока. «Какая женщина!» — думал он о собственной жене, когда она мимо глаз пропускала все его шашни, гульки, а то и просто распутство, в которое Сорока время от времени впадал, как в грипп. В последние годы, когда они выстроили дом, когда женили сына, когда зацвели во дворе у Зины все невероятные цветы, Сорока просто с катушек полетел — ширинка у него уже не застегивалась, а бабы вспархивали из-под него, как вспуганные курицы, так вот даже тогда Зина величественно и индиферентно к сорокинским страстям носила свое необъятное тело. Пусть его… Он все равно приходил и угревался рядом, и она придавливала его своей могучей рукой, а он, в каком бы ни был состоянии, целовал эту руку, покусывал ее губами, урчал, так и засыпая с причмокиванием. Зина лежала в темноте и улыбалась. Она знала мужа как облупленного, хотя никогда не лезла к нему ни в душу, ни в карман. Этот мужчина, придавленный ее рукой, был главным Сорокой. Случись что с ней, ему без нее не выжить…
— …М-м-м, — мычала Зина, — м-м-м… Но Сорока все не шел. Она знала, как это будет: горячим варом зальет ей голову и она перестанет соображать. Очень может быть, что она еще останется живой, но знать про это уже не будет. Вот этого она боится больше всего. Конечно, для Сороки не изменится ничего. Он ведь не знает, что она думает, чувствует, понимает, что она все помнит и даже переживает какие-то другие непрожитые жизни. И ей это интересно! Например, она прожила от и до жизнь с инструктором. В этой жизни ее не тошнило от самолетов и у нее была дочь — не сын, — такая беленькая куколка, с родиночкой над губкой. Свадьба дочкина была очень! Она ее выдавала за космонавта Джанибекова. Очень красивый мужчина, и дочка с ним смотрелась, как Людмила Целиковская из фильма «Сердца четырех». Интересны были и другие варианты жизни и с Сорокой. Сорокой — военным. Сорокой — секретарем обкома. Сорокой — известным артистом. Но на этом варианте она сбивалась. Сороку вытесняли знаменитые лица и получалось — жизнь не с ним, а, к примеру, с Дружниковым, но тут ее мечты сбоило. Ведь Зина строила их из костей и мякоти реальности, прочитанной, подсмотренной, а актеры… Что она про них знает? Какие они утром? Как пахнут их внутренности? Они же люди… Ходят в уборную… Бывают запоры… Гнилостные насморки…
Вот почему она боится горячего вара в голову, кончится пусть неподвижная, но жизнь, а Сорока не идет и не идет… Зина начинает нервничать, и у ее губ вырастают пузыри.
Сорока успел. Вбежал зареванный, схватил чистую хусточку, вытер Зинины губы, привычным жестом ощупал пеленку.
— Молодец! Умница! — сказал и сел рядом. — Я чего пристрял. Миняев умер. Помнишь Миняева из органов? Он еще под меня рыл при Хрущеве. Просто так… Чтоб рыть… Это в нем было главное… Я ему тогда тоже подложил. Пока сам отмазывался, про меня забыл. Это мы так любили поиграть… Любили… Вот и нету мужика… За штанами потянулся… и кранты. Я вот думаю, почему это часто связано с одеждой? Вон и у тебя случилось, когда ты платье надевала… Хоть ходи голый, е-мое… Ходи ты тогда в халате, может, ничего и не было бы… А тебе зачем-то понадобилось напялить это чертово польское платье. Спалю завтра же… Все равно ведь ножницами разрезано, чего лежит?
Никто не знает, что Сорока до сих пор спит с Зиной. Ложится рядом на твердый широкий щит, который они сбили с Паниным, ложится, чтоб лицом прижиматься к недвижной Зининой руке. Рука теплая, мягкая, в общем, живая рука. Она только не может подняться, чтоб накрыть Сороку. Но это ничего… Это не так важно… Важно, что она живая. Хотя и мертвая. Сорока убежден, что Зинин мозг не фурычит.
Шпрехт вошел в комнату на цыпочках. Его сбил с толку маленький свет, свет ночника-грибочка, который ночью никогда не выключался. Значит, Варя спит. Шпрехт — человек не очень умный, а значит, жену не понимал. Иначе он бы грохотнул в прихожей ведром, подал бы голос и сбил с толку кургузый ревматический пальчик, что на изготовку лежал на кнопочке торшера. На голос Варя подала бы голос, а на шаг цыпочкой Варя выплеснула свет двухсотсвечовой лампы под блеклым и жженым абажуром. Шпрехт на пальчиках, в розовых тапках с помпонами, с завороченными до колен штанами и с расстегнутой ширинкой — а чего ее туда-сюда смыкать, если он идет спать? — имел вид нормального идиота, а Варя испытала нормальное удовлетворение человека, который и в этот раз выиграл партию.
— И в таком виде ты ходишь по бабам? Хорош же у тебя контингент!
Женщина-машинистка хочешь не хочешь выучивает за жизнь много лишних слов. Шпрехт, считая себя способным к иностранным языкам на уровне «яволькамарадегамарджоба», в русской речи был слаб. Оттого всю жизнь боялся всех речевых мероприятий — собраний там, митингов. Он просто стыл от слов типа «учение всесильно, потому что оно верно», потому что всякую круглость в слове считал враньем, втайне считал. Насмешка же судьбы была в том, что женился он на женщине, говорящей кругло и красиво, да еще и с вкраплением чужеродных слов, которые Шпрехту не поддавались. Вот это, к примеру, контингент. Это же не континент? Слово, которое Шпрехт выучил хорошо. Страны и континенты. Черный континент. Арктический. Континент труда и зарплаты. Нет, не то… Коэффициент труда и зарплаты…
Но вот что имела в виду Варя, связывая непонятное слово с бабами, с которыми он якобы… Шпрехт устал за день, как сатана, а тут еще соображай слабой мыслью.
— Дура старая, — сказал он жене. — Дура. Я соседям рассказывал, что Миняев умер. Сорока же сегодня не ходил за хлебом, и Панин по вторникам дома.
— Скажите, пожалуйста! Корреспондент нашего времени. А то я не слышала, чем ты занимался. Уж если ты имеешь дело с проституткой, но не под окнами жены. Отведи ее хотя бы в сторону!..
— В какую сторону? — уныло спросил Шпрехт, зная, что этот разговор надолго. Она же днем спит, Варя. И после завтрака поспит, и после обеда. А сегодня она ходила по-большому, после этого она спит особенно крепко. А он за день не присел, помидоры подвязывал, хорошие, крупные идут и кучно, пока наставил палок, пока туда-сюда…
За окном зашебаршилось, засопело, завзвизгивало.
— А! — сказал Шпрехт. — Вот что ты имела в виду. Розка под домом ощенилась. Я и не заметил, где и когда. А теперь топить поздно, большие кутята. У них там такой цирлих-манирлих.
— Идиот! — закричала Варя. — Кто щенят возьмет от дурной Розки?
— Пристрою! — сказал Шпрехт, радуясь, что ушли, кажется, в сторону от больной темы и все завершается мирно и быстро. — Давай сходим по всем делам и будем спать. Я сегодня устал…
— Меньше занимайся бабами, — ответила Варя, умащиваясь на судне, — а то все запустил. Шторы уже черные от пыли.