— Спасибо, пани Лапидус, на добром слове, но… мое начальство, к сожалению, так не думает.
— Чтобы думать, надо иметь чем, — убежденно сказала пани Лапидус. — Где вы это видели, чтоб начальство разбиралось в людях? Поэтому ничтожества идут вверх, а такие светлые души, как…
Звон колокольчика не дает ей закончить панегирик пану полицейскому. В магазин входит сосед-портной в жилетке с сантиметром на шее, неся на вытянутой руке вешалку, на которой что-то висит, прикрытое газетными листами, скрепленными булавками. Он загадочно ухмыляется, как бывает, когда преподносят сюрприз.
— Здравствуйте! Как поживаете? Что поделывает еврей? — закричал попугай на идиш.
— Умолкни, — сказал портной. — Дай людям слово сказать. Пани Лапидус, вы глазам своим не поверите.
— Пан Хаймович, неужели костюм уже готов? — всплеснула руками пани Лапидус.
— Пани Лапидус, вы мне будете целовать руки, когда увидите это чудо, — сказал портной и, кивнув полицейскому, снял свободной рукой шапку.
— Пан полицейский, штаны вашему мальчику я укоротил и лично отнес вашей уважаемой супруге.
Полицейский полез в карман будто бы за деньгами, но портной тут же остановил его порыв:
— Не извольте беспокоиться… Такие пустяки… Какие могут быть счеты?
— Пан Хаймович, — вмешалась пани Лапидус, — я изнемогаю от любопытства. Покажите же, наконец, что вы сотворили для моего мальчика.
Портной жестом избалованного славой фокусника срывает газетные листы, и перед мамой предстает распятый на плечиках костюм-тройка.
— Ну? Что вы на это скажете?
— У вас золотые руки, пан Хаймович… — прошептала Лапидус.
Портной скромно потупился.
— Ах, золотые руки… серебряные пальчики… Главное, чтоб хорошо сидело и чтоб человек в этом костюме выглядел человеком, а не свиньей. Правда я говорю, пан полицейский?
Полицейский, подумав, кивнул:
— Абсолютная правда.
— Не верить полицейскому, пани Лапидус, мы не можем, — подмигнул ей портной. — Он власть. А у кого власть, тот прав.
Портной сам изнемогает от гордости за свое детище. Он вертит костюмом на вешалке то перед носом пани Лапидус, то перед усами полицейского.
— Обратите внимание на плечи… Вы где-нибудь видели такие плечи? А грудь? Какая выработка? Как вы думаете, пан полицейский, этот костюм можно послать в Париж? На всемирную выставку?
Полицейский, подумав, сказал веско:
— Я полагаю… можно!
— Куда нам Париж? — пожала плечами пани Лапидус. — Нам бы в Варшаве не ударить лицом в грязь.
— Уверяю вас, пани Лапидус, и этот умный человек, — портной кивнул на полицейского, — подтвердит мои слова, Варшава будет лежать у ног вашего сына, когда он, как принц, выйдет в этом костюме… конечно, в отличной паре обуви…
— Стойте! — спохватилась пани Лапидус. — Обувь есть! Я обегала все магазины и нашла такую, что искала.
Она с нескрываемым благоговением достала из-под прилавка коробку, раскрыла ее, развернула упаковочную бумагу и бережно поставила на клеенку пару сверкающих ботинок. А для пущей убедительности еще сдавила ботинок в ладони, и он издал звук, похожий на неприличный. — Со скрипом! — восторженно прошептала она.
Сраженный качеством ботинок, портной сделал следующее умозаключение:
— Вся Варшава, пани Лапидус, будет биться в истерике.
— В истерике… в истерике… — закричал попугай.
Янкель безучастно стоит посреди комнаты, облаченный в новый костюм, а вокруг него хлопочут мать и портной.
— Господи, граф! — в восторге всплескивает руками мама. — Пан Хаймович, я вам скажу как родному человеку, мне даже не верится, что этот красавец — мой сын.
— Пани Лапидус, — скромно потупясь отвечает портной, — если сказать честно, я тоже с трудом узнаю в этом джентльмене еврейского мальчика из города Вильно. Вы знаете, в таком наряде ему даже не очень идет имя Янкель Лапидус. Клянусь вам, ему теперь больше к лицу — мосье Жак Лапидус. Так бы его звали, если бы он поехал учиться к французам, в Париж. Или сэр Джэкоб Лапидус — как звучит? — если б судьбе было угодно отправить нашего мальчика в туманный Лондон. А в Берлине его бы величали герр Якоб Лапидус… А Янкель… Вы меня простите… но в этом костюме… он уже вырос из своего прежнего имени. Как ты думаешь, мальчик?
Янкель стоит, как манекен, устремив затуманенный взор в потолок, а его губы движутся, что-то шепча.
Портной поверх очков пригляделся к нему попристальнее, удивленно вскинул брови и, приложив руки козырьком к своему уху, напряг слух.
— Родился в 1629 году, умер в 1696 году… Родился в 1533 году, умер в 1586 году…
— Умер? — ахнул портной. — Кто умер? Что с нашим мальчиком, пани Лапидус?
— Совсем заучился, — горестно вздохнула мать.
— Но кто все же умер, я хочу знать, — не унимался портной.
— Не принимайте близко к сердцу, — успокоила его пани Лапидус. — Он имеет в виду королей.
Костюм работы Хаймовича повешен не в шкафу, а на самом видном месте, на стене комнаты Янкеля. Под костюмом на полу стоят, сверкая, ботинки. Над костюмом — два портрета, увеличенных с фотографий и раскрашенных местным художником. Мать и отец Янкеля. Когда они были молодыми. Мать в молодости была полна энергии, и вид у нее самый решительный, словно она уже тогда знала, что быть ей вдовой и на своих плечах выводить в люди единственного сына. А отец — вылитый Янкель. Такой же нос. Такой же рот. Такая же кротость и грусть в глазах под удивленно заломленными бровями. Отличают отца и сына лишь усики, короткие усики, чуть закрученные вверх по моде того времени, которые делают пана Лапидуса немножко похожим на германского кайзера Вильгельма, но при условии, что кайзер оказался бы евреем и мягкие семитские черты преобладали бы на его августейшем лице.
Отец и мать взирают из своих резных рам на сына с гордостью за его прилежание и с опаской за его хрупкое здоровье, ибо даже глубокой ночью, лежа в постели, он не расстается с учебником истории государства польского, листает страницу за страницей, на которых мелькают картины кровавых битв, принесших славу польскому оружию, и портреты королей в латах и без лат, в кирасах и без кирас, но непременно опирающихся ладонями на рукояти мечей.
Янкель моргает, пучит глаза, чтоб не уснуть, и монотонно бубнит как молитву:
— Король Ян Собесский. Родился в 1629 году, умер в 1696 году. Король Стефан Батдрий. Родился в 1533 году, умер в 1586 году… Король Сигизмунд Первый, старший — родился в 1467 году, умер… умер… умер.
Поднятые под одеялом углом колени, в которые, как в пюпитр, упирается учебник истории, расслабленно рухнули, уронив на пол книгу. Бледные руки Янкеля сами по себе сложились, как у покойника, на груди, глаза закрылись, а губы все медленней и медленней шевелятся:
— Умер… умер… умер…
— Врешь! Пся крэв![2] Мы живы!
У постели Янкеля в царственном облачении, точь-в-точь как на портретах в учебнике истории государства польского, стоят короли, уперев в пол огромные мечи, усеянные драгоценными камнями на рукоятях. Они с высокомерием взирают на своего самого захудалого из подданных — презренного еврея. Но тем не менее, как особы, хоть и царственные, но все же воспитанные, считают нужным представиться. Каждый король шаркает ножкой, затянутой в блистающую чешую из стальных лат.
— Король Ян Собесский.
— Король Сигизмунд Первый, старший.
— Король Стефан Баторий.
Янкель сидит в подушках, совершенно ошеломленный явлением таких высоких гостей, и с растерянной улыбкой на губах просит:
— Не надо представляться. Я вас знаю. Помню наизусть. Вы, ваше сиятельство, король Ян Собесский. Родился в 1629 году, умер в 16… О, извините, я ничего плохого не имел в виду… так в учебнике истории написано.
Короли понимающе переглянулись, а уязвленный король Ян Собесский лишь пожал плечами, закованными в латы:
— Какой спрос с плебея… да еще нехристя к тому же? Скажи твое презренное имя.
Янкель, как в гимназии учителю, почтительно сообщил:
— Янкель! Лапидус Янкель.
— Янкель? — удивился король Ян Собесский. — Что за имя? С таким именем далеко не пойдешь в королевстве польском. Почему бы тебе не называться Яном? Не Янкель, а Ян! Как я! Король Ян Собесский!
— Я спрошу у мамы, ваше сиятельство… — прошептал Янкель. — Если она позволит…
Праведный гнев вспыхнул на лице короля Стефана Батория. Он стукнул мечом об пол, так что на стенах закачались в рамах портреты пани и пана Лапидус.
— Что слышат мои уши? Спросить у мамы… В твои годы я уже скакал на лихом коне и рубил мечом от плеча до седла. Хрясь! Пополам! Хрясь! Пополам! А он… Тьфу! Спросить у мамы…
— Простите, ваши сиятельства, — взмолился Янкель, — если я, недостойный, что-нибудь не так сказал… Но разве такой уж грех — любить свою маму?
Король Ян Собесский смерил его уничтожающим взглядом: