Теперь мясник с этим письмом прибыл к фрау Глантернек. Их обоих можно было расслышать вполне отчетливо — рычание разъяренного пруссака и пронзительные крики еврейской дамы. То и дело раздавались тяжелые глухие удары кулака по дереву и иногда звон стекла. Гвалт этот длился больше часа.
Сегодня утром мы узнали, что соседи пожаловались привратнице, а фрау Глантернек видели с подбитым глазом. Помолвка расторгнута.
Жители нашей улицы уже узнают меня. В бакалейной лавке люди больше не оборачиваются на мой английский акцент, когда я прошу взвесить фунт масла. После наступления темноты три проститутки на углу уже не шепчут мне приглушенно «Komm, Süßer»,[1] когда я прохожу мимо.
Этим трем уже за пятьдесят. Они и не пытаются скрыть свой возраст, — не злоупотребляют ни пудрой, ни румянами. Одеты они в мешковатые, старые шубы, длинные юбки и шляпы, как у почтенных дам.
Я случайно упомянул о них при Бобби, и он объяснил мне, что женщины этого сорта нередко имеют спрос. Многие мужчины среднего возраста предпочитают их девочкам. Эти женщины ухитряются даже завлекать подростков. Мальчишка стесняется своих сверстниц, но не боится женщин в возрасте, годящихся ему в матери. Как большинство барменов, Бобби — великий знаток в сексуальных вопросах.
На днях я зашел к нему в бар.
Было еще рано, около девяти вечера, когда я пришел в «Тройку». Бар оказался больше и шикарнее, чем я предполагал. Швейцар с косичкой, как у эрцгерцога, подозрительно оглядывал мою непокрытую голову, пока я не заговорил с ним по-английски. Красивая девушка в раздевалке настаивала, чтобы я снял пальто. Она ведь не знала, что оно прикрывает страшные пятна на моих мешковатых фланелевых брюках. Мальчик-слуга в белой куртке, сидевший у стойки, не поднялся, чтобы открыть внутреннюю дверь. Бобби, к моему облегчению, был на месте, за голубовато-серебряной стойкой. Я подошел к нему как к старому приятелю. Он приветствовал меня с исключительным дружелюбием:
— Добрый вечер, мистер Ишервуд. Очень рад видеть вас.
Я заказал пива и уселся в углу, откуда видна была вся комната.
— Как идут дела? — спросил я.
Измученное заботами, припудренное лицо полуночника Бобби посерьезнело. Он наклонился ко мне через стойку с лестной доверительностью. — Не так уж хорошо, мистер Ишервуд. Публика теперь приходит такая… Вы не поверите! Год назад мы бы просто выбросили их отсюда. Они заказывают только пиво и считают, что имеют право торчать тут весь вечер.
В голосе его звучала сильнейшая горечь. Мне стало неловко.
— Что будешь пить? — виновато спросил я, быстро проглатывая свое пиво, и добавил, чтобы сразу внести ясность: — Я бы выпил виски с содовой.
Бобби ответил, что он, пожалуй, тоже.
Помещение было почти пустым. Я рассматривал немногих посетителей, пытаясь оценить их глазами Бобби. Три привлекательные хорошо одетые девушки сидели у стойки, одна, сидевшая ближе ко мне, была особенно элегантна и могла принадлежать к любой нации. Случайно до меня долетело несколько слов из ее разговора с другим барменом. Она говорила на характерном берлинском диалекте о том, что устала и что ей все надоело. Уголки рта были опущены. К ней подошел молодой человек и вступил в разговор. Красивый широкоплечий юноша в хорошо сидящем смокинге, он мог быть старшеклассником какой-нибудь привилегированной английской школы на каникулах.
Видно, девушка сделала ему вполне определенное предложение. Он ответил: «Только не со мной», — усмехнулся и сделал резкий уличный жест.
Я оглядел бар.
Мальчик-слуга в белой куртке разговаривал с пожилым служителем уборной. Мальчик что-то сказал, засмеялся и вдруг широко зевнул. Три музыканта на сцене болтали, очевидно, ожидая, когда соберется публика, для которой стоит играть. Мне показалось, что за одним столом сидит вполне достойный посетитель — видный мужчина с усами. Через минуту, однако, я поймал его взгляд, он слегка поклонился, и я понял, что это, должно быть, директор.
Открылась дверь. Вошли две пары. Женщины в возрасте с толстыми ногами, стриженные и в дорогих вечерних туалетах. Мужчины — апатичные, бледные, возможно, голландцы. Здесь, несомненно, пахло деньгами. Через секунду «Тройка» преобразилась.
Директор, мальчик-слуга и служитель уборной одновременно поднялись со своих мест. Служитель исчез. Директор что-то яростно прошипел разносчику сигарет, и тот тоже исчез. Затем, кланяясь и улыбаясь, он подошел к столику, за который сели гости, и пожал руки обоим мужчинам. Вновь появился разносчик сигарет с подносом в сопровождении официанта, торопившегося с картой вин. Тем временем три оркестранта схватились за инструменты. Девушки у стойки, улыбаясь, повернулись на своих табуретах. К ним подошли жиголо, как к совершенно незнакомым, вежливо поклонились и церемонно пригласили их на танец. Разносчик сигарет, сдержанно улыбаясь и покачиваясь, как цветок, пересек зал, неся поднос с сигаретами: «Zigarren! Zigaretten!».[2] Голос у него был смешливый, четкий, как у актера. И тем же тоном, только чуть громче, насмешливо, радостно, так, чтобы все слышали, официант потребовал у Бобби выпивку.
С нелепой дотошной серьезностью танцующие выполняли фигуры, придавая максимум значения каждому своему шагу. Но вот саксофонист, оставив свой инструмент, взял микрофон и, подойдя к краю эстрады, запел популярную песенку:
Вы будете смеяться,
Но я люблю
Свою собственную жену.
Он пел только для нас, как бы включая нас всех в круг конспираторов, тонко намекая на что-то известное только нам, вращая глазами в эпилептической пантомиме, выражавшей предельную радость. Бобби — учтивый, елейный, помолодевший на пять лет — держал в руках бутылку. А в это время два апатичных джентльмена беседовали, вероятно, о бизнесе, не замечая ночной жизни, которую они привели в движение; их дамы сидели молча, и казалось, они обижены и смущены — видно было к тому же, что им ужасно скучно.
Фрейлейн Хиппи Бернштейн — моя первая ученица — живет в Грюневальде, в доме, построенном почти целиком из стекла. Большинство богатых берлинских семей почему-то обосновались в Грюневальде. Их виллы, построенные с уродливой роскошью, начиная с эксцентричного рококо и кончая кубистскими коробками из стали и стекла с плоской крышей, теснятся в сыром, мрачном сосновом лесу. Лишь немногие из богачей могут позволить себе завести большой сад — земля здесь баснословно дорогая; единственный вид из окон — задний двор соседнего дома, огороженный проволочной сеткой.
Из-за страха перед грабителями и революцией жизнь этих несчастных проходит как бы в постоянной осаде. У них нет ни личной жизни, ни возможности позагорать. Район этот достоин называться трущобами для миллионеров.
Когда я позвонил у садовых ворот, молодой лакей вышел с ключом от дома в сопровождении огромной рычащей овчарки.
— Пока я рядом, она вас не укусит, — с ухмылкой заверил он меня.
В холле особняка Бернштейнов двери обиты металлом, а к стене, как на пароходе, болтами привинчены часы. Здесь же висят модернистские лампы, имитирующие барометры, термометры и телефонные диски. Холл напоминает электростанцию, которую инженеры попытались благоустроить, позаимствовав стулья и столы из старомодного, очень респектабельного пансиона. На голых металлических стенах развешаны глянцевые пейзажи XIX века в массивных золотых рамах. Герр Бернштейн, вероятно не подумав, заказал виллу модному архитектору-авангардисту, потом пришел в ужас от его творчества и решил насколько возможно скрасить постройку семейными реликвиями.
Фрейлейн Хиппи — полная, симпатичная девушка девятнадцати лет, с шелковистыми каштановыми волосами, красивыми зубами и огромными волоокими глазами. Она смеется ленивым и самодовольным смехом, а еще у нее прекрасная, уже сформировавшаяся грудь. По-английски она говорит как и все школьницы, с легким американским акцентом, но довольно прилично, чем и сама вполне удовлетворена. У нее есть одно определенное желание: не утруждать себя занятиями. Когда я робко предлагал ей план уроков, она поминутно перебивала меня, угощая шоколадом, кофе и сигаретами.
— Извините, здесь нет фруктов. — Улыбаясь, она сняла телефонную трубку: — Анна, пожалуйста, принесите нам несколько апельсинов.
Когда пришла горничная с апельсинами, несмотря на мои протесты меня заставили по всем правилам этикета отведать разных кушаний. Это сняло последний налет педагогики. Я чувствовал себя полицейским, которого кормит на кухне хорошенькая кухарка. Фрейлейн Хиппи сидела и наблюдала за тем, как я ем.
— Пожалуйста, расскажите мне, как вы очутились в Германии?
Я вызываю у нее любопытство, но смотрит она на меня, как баран на новые ворота. И не так уж жаждет, чтобы эти ворота открылись. Я ответил, что Германия кажется мне очень интересной страной: