Пошёл снег. Мокрые снежинки разбивались о ветровое стекло, расплющивались и сползали вниз неровными струйками. Щётки задвигались размеренно, ритмично, как дыхание.
Евгений смотрел перед собой и видел, как собака Чилим взгромоздила лапы на плечи Анюты и облизала ей все лицо. Анюта подставила куклу, чтобы Чилим поздоровался и с ней, но собака только обнюхала чуждый ей запах.
Касьянова спросила о чем-то. Евгений не ответил.
Он вспомнил, как купал Анюту в ванной. Взбивал шампунь в её волосах, а потом промывал под душем.
Анюта захлёбывалась, задыхалась и очень пугалась, но не плакала, а требовала, чтобы ей вытирали глаза сухим полотенцем.
Потом Евгений вытаскивал её из ванны, сажал себе на колено и закутывал в махровую простыню. Анюта взирала с высоты на ванну, на островки серой пены и говорила всегда одно и то же: "Была вода чистая, стала грязная.
Была Анюта грязная, стала чистая".
Он выносил её из духоты ванной, и всякий раз ему казалось, что в квартире резко холодно и ребёнок непременно простудится.
Потом усаживались на диван. Жена приносила маленькие ножницы, расчёску, чистую пижаму. Присаживалась рядом, чтобы присутствовать при нехитром ритуале, и её голубые глаза плавились от счастья.
Почему они все это разорили, разрушили?
Может быть, Евгений не умел себе в чем-то отказать, а жена не умела что-то перетерпеть? Может, они вдвоём не умели терпеть?
Посреди дороги валялась тёмная тряпка. Середина её была припаяна к асфальту, а края нервно трепетали.
— Кошка! — Касьянова закрыла лицо руками.
— Это тряпка, — сказал Евгений.
Касьянова поверила и вернула руки на колени, но долгое время сидела молча, как бы в объятиях чужой трагедии.
— Где ты сейчас был? — тихо спросила Касьянова.
— Дома, — не сразу ответил Евгений.
— А что ты там делал?
— Купал Анюту.
— А со мной ты когда-нибудь бываешь?
— Я был с тобой на работе.
— А почему ты не можешь быть там, где ты есть? Домадома, на работе — на работе. А со мной, — значит, со мной?
Евгений глядел на дорогу. Ленинский проспект лежал широко и роскошно. Щётки сметали разбившиеся снежинки, как время — бесполезные мысли.
— Что ты хочешь? — переспросил Евгений.
— Я хочу знать, почему ты не бываешь там, где бываешь?
— Я не умею жить в моменте, — не сразу ответил Евгений.
— Значит, ты никогда не бываешь счастлив.
— Почти никогда.
— Жаль, — сказала Касьянова.
— Меня?
— И себя тоже. Себя больше.
Ленинский проспект окончился. Надо было сворачивать на Садовое кольцо.
— Останови машину, — попросила Касьянова.
Евгений опасливо покосился на её сапоги. Касьянова поймала его взгляд.
— Не беспокойся, — сказала она. — Я уйду от тебя в обуви.
Касьянова вышла из машины и, перед тем как бросить дверцу, сказала:
— Я больше не хочу тебя убить.
— Почему? — обиделся Евгений.
— Потому что ты сам себя убьёшь.
Она осторожно прикрыла, притиснула дверцу и пошла, забросив сумку за плечо. Она ступала как-то очень независимо и беспечно, будто дразня своей обособленностью от его жизни.
Евгений смотрел ей вслед и вместе с горечью испытывал облегчение.
Он не был готов сегодня к нервным перегрузкам. Ему не хотелось ни ссориться, ни мириться, а хотелось покоя и той порции одиночества, которая необходима каждому взрослому человеку.
Евгений резко включил зажигание. «Жигуленок» фыркнул и рванул вперёд, лавируя среди других машин.
Выехал на Садовое кольцо — шумное, угарное, как открытый цех. Потом машину принял тихий переулок с названием, оставшимся от старой Москвы.
Касьянова осталась далеко, на пересечении чужих взглядов.
Отошло время их первых ссор, когда каждый раз казалось, что это окончательно, и он коченел от ужаса, а один раз даже потерял сознание за рулём, и милиционер отвёз его домой.
Последнее время он привык, приспособился к этим ссорам. Все равно он знал: пройдёт день, самое большее два, и они помирятся, и никуда им друг от друга не деться, потому что у них одна душа на двоих.
Он ещё не знал, что сегодня она ушла от него навсегда, и он останется один, как ребёнок, брошенный возле магазина. И пройдёт не один год, прежде чем он снова почувствует облегчение, такое же, как сегодня.