Паэс успокоил друга.
— С правами в кармане мы...
Он вдруг замолчал, и на его губах заиграла прежняя улыбка. Дон Херонимо возвращался с бланком в руках. Садясь, он повернул вращающееся кресло градусов на тридцать.
— Как видите, безвыходных положений не бывает. Уж если человек задался какой-то целью, рано или поздно он ее добьется.— Дон Херонимо улыбнулся.—Друг мой, ваше дело улажено. Мы заполнили бланк так, словно поручительство уже дано, и, как только ваш папа приедет, он его подпишет.
Луис улыбнулся с очаровательным подобострастием.
— О, благодарю вас!
И пока дон Хероннмо подписывал документы, приятели обменялись торжествующими взглядами.
— Как приятно помочь молодым людям, которые стремятся к знаниям...
«Тра-та-та, завел шарманку...» Морщины, складки, жировики, живое сало. Толстяк говорил с удвоенным энтузиазмом. За круглыми стеклами очков глаза его походили на голубые пуговки с молочно-белой каймой. Любезным голосом он осведомлялся, покатает ли Луис в машине своего «папу». «Обязательно,— думал Луис,— покатаю, только девочек». Он пожал пухлую руку и вышел из кабинета, пообещав в скором времени прийти вместе с отцом.
Вот уже несколько дней, как атака на нервы домашних, которую он вел, достигла высшего напряжения. Все водопроводные краны постоянно были отвернуты, гобелены в гостиной прожжены, ковер усыпан окурками. Он припомнил, как прошло последнее рождество, елку, которую купила донья Сесилия, свечи, игрушки и елочные украшения. На столе лежали подарки: у каждого места, рядом с прибором, красовалась написанная от руки карточка: «для папы», «для мамы», «для Луиса»... Люстра была погашена, чтобы создать в комнате более уютную обстановку. Когда Луис пришел домой, дон Сидонио крепко обнял его. Отец был в бумажной шляпе, которая держалась на резинке, он открывал шампанское, без умолку болтал и всячески показывал, что вспышка гнева, приключившаяся с ним накануне, была полностью забыта. Дон Сидонио твердо верил, что Луис поступил осенью в школу инженеров, и известие об обмане как громом поразило его, но он решил оправдать сына. Вероятно, он сам слишком старомоден. «Да, должно быть, так»,— говорил дон Сидонио печальным голосом, каким обычно произносил свои ежедневные соглашательские сентенции и который так хорошо был знаком донье Сесилии. «В мое время мы считали чудовищным обманывать родителей. Я осеняю себя крестом, когда вспоминаю твоего бедного дедушку. Он умер бы от огорчения, поступи я с ним подобным образом. Да, я становлюсь совсем стариком»,— и отец смотрел на Луиса с надеждой, ожидая услышать, как тот будет оправдываться, отпираться, искать примирения, хватаясь за соломинку. «Нет,—думал Луис,— нет, нет и нет». Гордость не позволяла. Но в то рождество все было забыто: дои Сидонио встретил шампанским блудного сына, нацепил на себя бумажную шляпу, шухмно ласкал малышей. Словом, рождественский колокольный звон! Луису показалось, что он слышит отцовский голос: «РазвершГсвой подарок, Глория». «А ну-ка, что подарили малышам?» И радостные вопли: «Спасибо, спасибо, папочка». Счастливое семейство. Игра в безмятежную семейную жизнь. А Луис? Разве он не хочет посмотреть свой подарок, чтобы доставить удовольствие мамочке? Нет, не хочет. И даже если его попросит об этом отец? Да, и тогда тоже. К черту, всё и всех, к черту! Он уйдет. Уйдет? Куда? Он сам не знает. Где-нибудь поужинает. Его ждут друзья. Какие друзья? Бандиты, вот они кто, жулики, шулера, анархисты! Лицо дона Сидонио побагровело под бумажным колпаком. Золотистые пузыри шампанского пенились у края бокала; на крышке бара плавали виноградные веточки, апельсинные и лимонные корки. Младшие братья и сестры во все глаза смотрели на Луиса. Донья Сесилия ради святого праздника призывала всех помириться. Ссору прервал звонок; в коридоре раздались шаги, словно кто-то шел по опавшим сухим листьям. «Никогда я не испытывал такой боли, как в ту минуту. Неужели возможно, чтобы вся трудовая жизнь окончилась вот так? Неужели? Боже мой, неужели?» В столовую, держа в руках погремушки и свистульки, ввалился пьяный Танжерец, отважно попирая нормы приличия: «Я вестник мелкобуржуазной морали». Он произносит это с безграничной гаммой оттенков, которые умеет придавать своему голосу, когда наряжается феей или проституткой и преподносит присутствующим высохшие цветы — увядшие воспоминания, извлеченные из ветхих требников, куда их положили старушки, почившие в бозе, этот аромат прошлого, рассыпающийся в пальцах... А он, Луис, зачарованный тем, что должно случиться, тем, что уже случилось в эту минуту, находился во власти дьявола, который постепенно прибирает его к рукам. «Дорогой мой сеньор, да, дорогой, ибо я безмерно люблю и уважаю вашего сына, с которым меня связывают тесные узы. Я надеюсь, что вы великодушно извините мое вторжение в столь интимную обстановку, учитывая мое состояние, которое я, дабы не употреблять слова, могущего оскорбить слух присутствующих здесь дам, осмелюсь квалифицировать, как плачевное». Криво улыбаясь, лихорадочно блестя глазами и дыша винным перегаром, он потряс погремушкой перед самым носом дона Сидонио. «Пошли, гуляка: гориллы ждут нас внизу». Луис в последний раз почувствовал себя раздвоенным: с одной стороны перед ним встало прошлое, застывшее в сухих глазах матери,—сладкая комедия семейного счастья, а с другой стороны он увидел робкое существо, во все глаза разглядывающее перекошенное пьяное лицо Урибе, его скоморошеские ужимки, сургучную печать его губ. Сам не зная как, Луис вдруг очутился на улице. Да, к черту! Отец не хотел понимать его, он обманывал самого себя, Всех к черту! Старика, братишек, сестренок и мамашу. Их только подцеплять на палочку, как севильские оливки. Урибе, повисший у Луиса на руке, удивился мрачному выражению его лица. «Я пе-ресолил, да, гуляка? Я, наверно, сболтнул лишнее. Ты меня простишь? О, ответь мне! Я умру от огорчения!»
Как свежо все это было в памяти и как далеко! Он вышел из битвы окрепший, почти неуязвимый. «Как Зигфрид из крови дракона»,— шутил он. В дальнейшем он стал смотреть на вещи другими глазами: «Мир — это взаимные услуги». Чувствам нельзя поддаваться: под ними всегда кроется подЪох. Дон Сидонио поведал сыну о том, как он трудился в молодости, чтобы выбиться в люди: «Спроси об этом у твоей матери». И донья Сесилия, очутившаяся между двух огней, в своей обычнее роли статистки, тягучим голосом рассказывала о деловых встречах, долгих бессонных ночах, маленьких кирпичиках, из которых складывался семейный очаг, домашнее благополучие, каким он, Луис, пользуется теперь. Ласточки по кусочку строят свои гнезда, так и его отец воздвиг стены их дома, построил свою раковину, свою розовую мечту, добыл насущный хлеб, поддерживающий его жизнь, одежду, которая спасает его от холода. И так — все. Несомненно, он просто чудовище, если считает, что этого мало. А Луис думал: «Отец — бес-чувственный кусок мяса». Агустин был прав: «Чтобы быть настоящим мужчиной...» Так мало настоящих мужчин... «Как трудно создать что-то новое. Все уже решено и сделано другими. Мы никогда не чувствуем себя самими собой». И краны оставались по- прежнему отвернутыми, кресла прожженными, в доме царил раздор. Родители Луиса хранили молчание, и хотя он не слышал, как они, укладываясь спать, говорили между собой, знал, что отец сокрушенно и тайно вздыхает: «Что он там делает? Чем занимается? Откуда достает деньги?» Шепот, приглушенные голоса, обрывки фраз, отзвуки слов, тотчас же поглощенные жгучим стыдом, морем покорного смирения, и все это при полной уверенности, что в конечном счете ничто не изменится...
Кортесар тронул Луиса за руку, и тот вздрогнул.
— Прости,— сказал он.— Повтори, что ты сказал. Я задумался и не расслышал.
Они спокойно продолжали идти к гаражу.
Рауль на миг задержался на пороге: сбитая на затылок шляпа, расстегнутый пиджак, небрежно зажатая в зубах сигарета придавали ему вид немного потертого уличного сутенера. Он стоял, вызывающе уперев руки в бока. Рубашка была залита вином. Галстук торчал из кармана пиджака, куда он его засунул во время перебранки с женщинами. От чуррерии он шел пешком, и все его лицо покрылось мелкими капельками пота.
Пока он шел, мысли его становились все мрачнее. Подлые трусы. Он побил их всех и обратил в бегство, а теперь даже не помнил, сколько их было. Он помнил лишь самого высокого, который зажимал нос платком, тщетно стараясь остановить льющуюся кровь. Блондинка, которая отвечала на его оскорбления, плакала. Хозяин чуррерии подбирал стулья. Все смотрели на него осуждающе. Он снова показал себя: напился, подрался, оскорбил женщин, и все из-за этой паршивой проститутки Танжерца. «Да- да, именно проститутки, клянусь моей святой мамашей, он такой! Ради него кулаки в кровь разбиваешь, а он вон чем платит. Так ему и надо. В другой раз не будет лезть куда не просят».
Руки Рауля привычно нашли в темноте шнуры на шторах. Он открыл окно. Свет мгновенно обрисовал все предметы, и перед ним предстала знакомая до мельчайших деталей обстановка комнаты. Все застыло в напряженном безмолвии, словно чинное семейство перед объективом фотографа: платяной шкаф с зеркалом, в котором отражалась пустая кровать Планаса, и он, Рауль, стыд и позор семьи, сын, транжирящий отцовские деньги и не обучившийся никакому делу; теперь он, пьяный, развалился на постели после бурно проведенной ночи. Нет, хватит!