— В Германии были, в Швейцарии были. Давай в Лихтенштейн. Есть такое княжество на границе с Австрией. Что скажешь?
И мы через Цюрих, через всю Швейцарию, в княжество Лихтенштейн: 22 километра на десять, со столицей Вадуц — пять тысяч жителей. Вот какие княжества есть на свете. Непонятные. Въезжаешь, и при всем желании не можешь обнаружить, где же была граница. Царствует там пожилой, мало кому известный Франц-Иосиф II — физиономия его на всех марках, во всех лавочках и киосках единственных двух улиц столицы. Живет он в средневековом замке на горе — по вечерам подсвечивается. И благоденствует страна, говорят, благодаря банкам, которых хотя на этом клочке земли будто бы больше, чем даже в Женеве или в Нью-Йорке, мы с Вовкой обнаружить так и не смогли. В горах, в пещерах, что ли? Не обнаружили мы и «Гастронома» (сосиски!.), очевидно, спасают приусадебные участки.
На этом наши вояжи кончились. Хотели еще в Люксембург мотнуть, да мне уже пора было в Париж. Решили его, заодно с Сан-Марино и Андоррой, отложить до лучшей погоды — начались первые заносы на перевалах.
Вот так, на старенькой, до поры до времени упрямой «Ауди» и знакомимся с миром наживы и потребления, повергая в ужас друзей-французов — никак у них в головах не укладывается, что можно так зазря тратить бензин…
Но возвращаюсь к тому, что прервал, усевшись рядом с Володей в машину… Стало ли лучше? И что значит лучше? В каком смысле? Кому?
Мне, беглецу, лучше. Считаю, что партия и правительство сделали мне подарок. И жена не жалуется, только на то, на что обычно все жены жалуются. В письмах друзьям пишу — всё о’кей. Витя, сын, как и все в его возрасте, собирается обзавестись то ли «Симкой», то ли «Рено» (с тоской думаю об этом моменте — начнутся всяческие волнения с незажигающейся искрой, свечами, карбюратором, и бензин дорожает, и куда бы всем вместе поехать?). Жена его трепещет при приближении очередных soldes — магазинных скидок. Внук Вадик ждет не дождется дня рождения — бабушка пообещала велосипед. За два года он стал настоящим парижским гамэном и носится по всем тротуарам в голубой каске на своей дощечке (scatboard) — очередное мальчишеское увлечение, охватившее весь Запад.
А я от всего этого скрылся к друзьям в Женеву и пытаюсь работать — Париж для этого не создан.
Но, стоп! Расхвастался! Быть может, даже малость приукрасил, обошел молчанием всякие неприятности, огорчения, болезни, смерти (а всё это есть, и не умолчать об этом в дальнейшем). Но, в общем-то, «всё о’кэй» в моих письмах — не особенное преувеличение…
Ну, а там?
Стена…
По одну сторону шестьдесят три года, по другую только три.
Там прошлое, детство, отрочество и юность, мама, друзья, война. Здесь парижи, нью-йорки, Лихтенштейны, воля-вольная, читай «до несхочу» и… Стена. Ее ощущаешь, не видя ее. Увидя, понимаешь, что это надолго.
Мне не суждено ее перескочить. Другим удается. Туда — на недельку-две. Сюда — кто тоже на недельку-другую, на месяц, а кто и навсегда.
— Ну, как? Как Москва? — первый вопрос. — Только не говори мне о колбасе. Знаю, что нет, и знаю, что при желании и умении можно и ветчину достать, даже семгу… А так, вообще, насчет воздуха…
И тут лица вытягиваются.
— Ты понимаешь, Вика, это как-то даже трудно объяснить. Ты вот, три года как уехал. И как будто ничего не изменилось. С точки зрения «колбасной», как всегда, то есть, то нет, а где-нибудь в Ярославле или Вязьме не то что колбасы — ни яиц, ни молока, чтобы поймать, в шесть часов утра надо вставать. Но к этому все привыкли — Москва к своему, Ярославль к своему… А вот с воздухом что-то случилось, всё меньше и меньше. Духота какая-то, спертость. Ты скажешь и будешь прав, что за эти шестьдесят лет не только горным воздухом и легкими морскими бризами дышали, но сейчас как-то особенно сперто. Не будем сравнивать со сталинскими временами — дело прошлое, — но и при Хрущеве была все-таки. «оттепель», и двадцатый съезд, и Пушкинская площадь, и «шестидесятники» у вас на Украине. Тут же, правда, была и Венгрия, Куба, но рядом с этим и Иван Денисович… А сейчас какая-то тягомотина, гниение на корню. Внешне как будто и проблески какие-то, меньше сажают, кого-то выпускают, но страх, охвативший всех, не проходит. Институт стукачей и топтунов не перевелся. За кем-то неотступно ездят машины, телефоны если не у всех прослушиваются, то каждый, у кого ни побываешь, считает, что именно его на прослушке. И сколько ни убеждай, что в КГБ, как в любом советском учреждении, такой же бардак и неразбериха, и что на всех просто пленки не хватит, и магнитофоны барахлят, и лейтенантам, как и всем, всё осточертело[1], — тебя слушают или не слушают, а телефон накрывают подушкой… А может, вся эта гниль и тоска от того, что читаем сейчас больше — доходят, доходят до нас ваши «Континенты» и «ГУЛаги» — и знаем, что есть какая-то «наша» жизнь там, в Израиле, в Париже, в Америке. Раньше всё в «капстранах» было чужое, а сейчас кап-кап-кап и накапало вас, и живете вы теперь, не умираете, у всех сносные квартиры, а у кого дома и машины…
Спешу оговориться — такими монологами разражаются, в основном, те, кто приехал навсегда, те же, кто погостить, высказываются куда сдержаннее, а иные даже вроде и хвалят. Ну, не то что хвалят, но говорят, что жить в общем можно, продуктов хватает (правда, больше на базаре), у всех телевизоры, у кого и машина. В спор я с ними не вступаю, но вспоминаю, что в свое время, приезжая на Запад «советским» писателем, в каких-то спорах пытался тоже что-то говорить о поголовной грамотности, тиражах книг, очередях в Третьяковку.
С улыбкой вспоминаю я сейчас, как приехал в конце 1962 года в Париж со свеженьким «Иваном Денисовичем» под мышкой (прямо из типографии «Новый мир» дали, еще краской пах) и как со сцены клуба «Жар-птица» хвастался, вот, мол, какие у нас книги стали издавать. А в Манеже, на выставке, даже абстракции сейчас висят и люди спокойно дискутируют между собой, прямо тут, на выставке, под картинами. Наутро я, правда, узнал, что Хрущев с этим делом успел уже расправиться, но это было наутро, а с трибуны я говорил весело и убежденно.
Недавно я ехал в одном купе из Рима в Венецию со своим старым другом Пьетро Цветеремичем.
Двадцать лет тому назад он перевел на итальянский мой «Родной город», и вот через столько времени мы опять встретились.
Меня до сих пор интересует, каким я был тогда, как вел себя, верили ли мне, был ли убедителен, не чувствовалось ли где-то, что я в чем-то неискренен, повторяю чужие слова? Я спросил об этом Пьетро. Он улыбнулся.
— Видишь ли, тогда мы оба были членами партии. И по-видимому, во что-то еще верили. Сейчас мы оба уже беспартийные, что-то оборвалось в нас… Нет, тогда всё было в порядке, можешь не волноваться, выпивши, ты даже говорил больше, чем положено советскому писателю, но того, что у вас называется антисоветчиной, не порол.
Я понял, что Хрущева все-таки не называл безграмотным самодуром, а Красную Армию я и сейчас защищаю от несправедливых нападок.
Вспомнил о Красной Армии и с грустью обнаружил, что из фронтовых друзей никого-то и не осталось.
Отвлекусь-ка я немного в сторону.
О Ваньке Фищенко — лихом и хитром разведчике нашего 1047 стрелкового полка я уже писал. Лучший мой фронтовой друг. Он был моложе меня лет на двенадцать, но до войны — совсем еще мальчишкой — умудрился побывать где-то на севере (в погоне за длинным рублем). Там, по его словам, не зная, куда девать деньги, вставил себе полон рот золотых коронок. Потом пропил их, поэтому зубы у него без эмали, что, правда, не мешало открывать ими бутылки и крышки от консервов. В Сталинграде мы с ним не очень дружили, даже как-то поссорились, подружились же в медсанбате, потом в госпитале, в Баку, — четыре месяца койка в койку.
В том, что я оказался в медсанбате (он потом утверждал: «…а не на том свете»), повинен был именно он. Дело было на Украине, летом 1943 года, на берегу Донца. Чем наша часть занималась тогда, трудно сказать: считалось, что наступаем, на самом же деле топтались на месте. Случилось так, что дивизионный инженер Ниточкин, а заодно с ним начальник штаба полка Питерский, обуреваемые оба неким полководческим зудом, спьяну надумали вдруг овладеть соседней деревней Голая Долина. На свое несчастье, я подвернулся им под горячую руку.
— Давай, инженер, выковыривай людей из кустов, хватит отлеживаться, и шагом марш, вперед! Овладеешь этой чертовой Долиной, к ордену представим, а нет — с партбилетом расстанешься. Ясно? Выполняй!
Приказ есть приказ. Людей, человек двадцать, я собрал, но до выполнения задания забежал к Ваньке Фищенко и угощен там был полной кружкой горилки. Кончилось всё медсанбатом. Сколько мы там пробежали, «За Родину! За Сталина!», уже не помню, помню только, что с поля боя волокло меня не менее четырех человек — как-никак командира из-под огня спасали.