Не так трудно понять, отчего мы все молчали, особенно в первые годы. Тогда никто из посторонних даже не знал, что Энрике Вальдес мой сын. Но времена переменились, рабство стало уже историей, а все остальное покрыто таким сроком давности, что взыскивать не станут ни с четверых ветхих (как бы ни хорохорились они) стариков, ни с их потомков. Не сегодня-завтра и вовсе королевского губернатора со всем, что к нему прилагается, сгонят с нашего уютного острова, чтобы на старости лет все бывшие рабы вздохнули спокойно. Нет, нельзя дать памяти улететь вместе с душой, и я, кажется, знаю, как поймать эту птичку за хвост.
– Филомено, а что поделывает твой студентик?
– Который? Адвокатик Фелипе? Ничего не поделывает, как всегда.
– Нет, сынок, я говорю не о Фелипе. Где наш умник Бенито, что выучился на своем факультете говорить как по-писаному и трещать на своей чертовой машинке громче канонады за речкой, вместо того, чтобы писать, как все добрые люди?
Дети рассмеялись, и я вместе с ними.
– А, ты про нашего филолога! Не знаю, кого он тискал вчера вечером допоздна в Каса-де-ла-Трова, но он и сегодня собирался туда же, когда выспится.
– Скажи ему, что сегодня он сидит дома. Как протрет глаза, пусть возьмет письменные принадлежности, только без этой громыхалки, и приходит сюда, на веранду.
– Заупрямится, – заметил Энрике. – Молодым парням компания всегда важнее, чем семья. Наверное скажет, что его ждут.
– Подождут. Пусть не воображает себя сильно занятым. Заупрямится? В этом доме не было еще никого, кто бы не исполнил мою просьбу.
"Да, включая моего отца", – проворчал Филомено. Я лишь посмотрела на шутника.
Он всегда был моим любимцем, и ему всегда позволялось больше остальных. За отцовскую стать и походку; за отцовскую насмешливость и бесстрашие, за то, что когда Энрике ел хлеб семьи Вальдес в сиротском приюте, а Сесилия нежилась в кружевных пеленках в доме родителей, он своей младенческой кровью кормил комаров в болотах Сапаты, стирал до крови кожу на ногах, уходя вместе с ними от погонь по каменистым ручьям Эскамбрая, сдирал живые лоскуты с ладоней, натягивая канаты на корабле, несущем нас в землю обетованную, за то, что хлебнул из горькой чаши вместе с моим молоком и рано узнал цену всему, что имеет цену в нашей жизни.
– А что ты хотела, мама?
– Ничего особенного, сынок. Пусть он мне поможет, скажи, предстоит большая писанина.
Вот склоняется солнце к закату, уже не чувствуется жары, хотя в воздухе ни ветерка. Мой правнук, хорошенький паренек лет двадцати, с любопытством и легким испугом таращит на меня круглые глаза. Дымится на столе кофейная чашка, раскачивается качалка, веер в руках отливает перламутром. Как хорошо жить и знать, что с тобой, в памяти твоей живут сотни жизней, и в твоей власти выпустить их на волю, усадить за один стол с теми, кто родился много лет спустя.
Скоро и я уйду из этого мира, не так уж важно куда – в царство Обатала или Христа, который был тоже славный малый, – и моя тень сядет со всеми за общий стол, и душа моя будет спокойна, потому что я расскажу одну лишь правду.
Книга I ДОЧЬ КУЗНЕЦА.
Глава первая
Вот так, ясным днем, ничем не отличавшийся от тысяч других таких же, я решила взяться за этот рассказ.
Я лишь приблизительно могу назвать дату, с которой начну. Год можно определить точно – 1811-й. Что касается месяца, это был приблизительно конец февраля или начало марта, – последние дни сухого сезона. Совсем немного оставалось до большого празднества в честь Йемоо, – Той, Что В Голубых Одеждах, что была моей защитницей, потому что я появилась на свет в разгар приготовлений к подобному торжеству ровно за одиннадцать лет до того дня.
Так что точную дату я назвать не смогу, но это, по-моему, не так важно. Если краски ярки, тени глубоки, а звуки резки, такой день сам ложится на память, даже если не знать, под какой датой он числится в строгом календаре.
В этот точно не обозначенный день мы с братом вышли из ворот нашего агболе, – жилища и крепости рода Тутуола. Огромный почти прямоугольный двор, обнесенный высокими глинобитными стенами, к которым лепились жилища семей с отдельными маленькими двориками. Род насчитывал более пятисот взрослых – это был один из самых больших и влиятельных родов в городе Ибадане, род, который, как и весь город, разбогател торговлей и ремеслом, в основном кузнечным. Тутуола тоже был старинный род кузнецов, насчитывавший шестнадцать поколений людей, знавшихся с огнем и железом, а стало быть, с духами и со всякой нечистью и помыкавшие ими по своему желанию будто домашними слугами. Люди верили в то, что чем искуснее кузнец, тем больше его колдовская сила. Огеденгбе, наш отец, был один из лучших кузнецов города, богатого мастерами. Он умел обрабатывать железо, которое сам выплавлял в Элете, на месте, где добывали руду, и красную медь, бруски которой привозили из соседней Абекоуты, и серебро, редкое и дорогое в наших краях, так что серебряные серьги и браслеты могли себе позволить только самые богатые и влиятельные люди города.
Наша семья могла себе это позволить. Кузнецы никогда не бедствуют в тех краях, добро накапливалось из поколения в поколение. Кроме того, брат моего отца Агебе был бол* – глава рода, и это значило много. Еще больше значило то, что дядя был бездетен, несмотря на множество жен, и старшинство по его смерти переходило к отцу. Тем более что отец мог обеспечить продление рода и власти, – он имел трех дочерей, из которых я была младшая, и что самое важное, двух сыновей. Один из них – Аганве – был к тому времени женат и работал в кузне вместе с отцом.
Второй, Иданре, тремя годами старше меня, в тот день вместе со мной покинул ворота нашего родного дома.
Стояло утро, – солнце поднялось довольно высоко, но еще не припекало, пыль под босыми ногами – красная, мелкая – не жгла, тени лежали синие, косые. Отец послал нас в город с какими-то поручениями к заказчикам, и мы шли между кварталами – адугбо – по узкому проулку между высоких покрытых трещинами стен таких же дворов, как наш собственный, болтая между собой о всяких мелких происшествиях в доме. Я представляю себе это со стороны, столько лет спустя: крепкий четырнадцатилетний мальчик, уже накачавший себе мускулы молотобойца, в коричневом с желтым саронге, и этакая булочка, одинаково пухлая со всех сторон – я в детстве была толстушка. Мать меня баловала, как обыкновенно балуют всех младших детей, и в обычный день – только ради моего похода с братом в город – нарядила в ярко-голубой саронг из полушелковой дорогой ткани. Серебряные украшения, правда, были мне не по возрасту: я еще не считалась невестой, и мое лицо не окаймляла татуировка в виде округлой линии из точек от ушей до подбородка. Всем девчонкам на свете не терпится стать взрослыми, и все матери на свете говорят дочерям то, что говорила мне Тинубу, моя мать:
– Марвеи, подрасти немного!
Да, именно так меня звали в то незапамятное безоблачное время. Оно кончилось неожиданно.
В одном из бесчисленных проулков нам попалась кучка мужчин – пять или шесть человек. Двое были знакомы, остальные оказались чужаками. Впрочем, кого удивишь чужаками в большом торговом городе! Не в диковинку были никакие соседние и отдаленные племена, ни арабы, проходившие с караванами со стороны саванны, – они добирались до нас, минуя пески Сахары, и от них попадала в наш город шелковая пряжа, привозимая из такой дали, что невозможно вообразить; ни белые – такой крупный город, как Ибадан, лежащий не слишком далеко от побережья, посещали и путешественники, и купцы, и миссионеры. Мы вежливо поздоровались и пропустили взрослых, отступив к стене и продолжили путь.
А потом наступила глухая темнота.
Похитители знали свое дело хорошо. Они точно рассчитали силу удара так, чтобы оглушить, не причинив особого вреда, и избежать при этом борьбы и шума. Я очнулась от духоты и боли в затылке. Ни руками, ни ногами пошевельнуть не могла: конечности оказались стянуты широкими полосками мягкой кожи. Дышать оказалось нечем, дурнота подступала из-за того, что я лежала, завернутая как в пеленку, в плетеную циновку, а нижняя часть лица была так замотана тряпками, что крикнуть не имелось никакой возможности, разве что застонать. Я и попыталась застонать, да не тут-то было. Меня два раза через все оболочки ткнули чем-то острым вроде шила: один раз, когда застонала, и другой, когда вскрикнула от первого укола.
Сверток, в котором я лежала, покачивался. Я никак не могла дать себя обнаружить среди прочего груза и, кроме того, просто задыхалась. А потом потеряла сознание – то ли от удушья, то ли от страха. Признаюсь честно, это был самый большой и самый страшный страх в моей жизни. Мне кажется, я в тот раз израсходовала все запасы страха, что были отпущены на целую жизнь. И это, наверное, к лучшему.
Голова, не затуманенная страхом, получает возможность ясно мыслить, и много раз за последующую жизнь только это спасало и меня, и тех, кто случался со мною.