октябрь, 18
Один клиент ночью искал какую-то статью в сети. Я носил ему кофе и менял пепельницы. Потом он ее распечатывал, по двести песет за страницу. Говорил, что покупает здесь тишину. Говорил, что дома не может работать. У меня был дом, и наш папа там работал. Это было однажды летом, когда он был жив. Я помню его стол и машинку оранжевую, на столе толстое стекло, под ним бумажки с телефонами, старые счета, квитанции. Дивное какое слово — квитанция! Оно от латинского слова quietus происходит, это значит тихий.
В кабинете всегда было тихо. Папа работает! говорили мне, и я садился на подоконник с книжкой и мокрыми ягодами в миске. Или еще хлеб с маслом и сахаром. Чисто блокадник, говорила няня, вкуснее хлеба ничего не знает.
Еще няня говорила — касатик, и я думал, что это от слова косить, один глаз у меня немного косил, потом это прошло. Оказалось, что это от слова коса — мальчики с косами, густыми, убедительными косами, в старину считались красивыми, вот почему. У Лукаса есть коса. Не знаю, густая ли, фотография не очень хорошая. Лукас — касатик.
То : Mr. Chanchal Prahlad Roy,
Sigmund-HafTner-Gasse 6 A-5020 Salzburg
From: Dr. Jonatan Silzer York
Golden Tulip Rossini
Dragonara Road, St Julians STJ 06, Malta
Oktober, 19
Дитя мое, Чанчал. Вот уже две недели, как я на острове, но так и не загорел. Впрочем, я не слишком-то загораю и в горах — ты, верно, помнишь те две недели в Целль-ам-Зее? Мне нравится, что у нас такая разная кожа. Твоя шафрановая кожа ария и моя кремовая — арийца. Это так же красиво, как красные быстрые трамваи в пустынном заснеженном городе.
Пляжи здесь грязны, а народ дик и безобразен. Полдневное светило в зените, а также розоватый средиземный закат развлекали меня первые пару дней. Писать тебе о том однообразном занятии, которому я посвящаю свои дни, мне не хотелось бы, хотя я понимаю твое любопытство.
Археология — чуждая мне наука, от нее у меня отупляющая mal de те r [11], но что мне остается? Респектабельная публика не примет доктора Йорка в свои объятия, пока доктор Йорк не найдет способ вытряхнуть своих блошек из спального мешка.
А блошек мы с тобой развели немало, дитя мое. Ты ведь знаешь, что эти двое из департамента патологии в St. Johannsspital только и ждали удобного момента. Особенно Макс фон Петекофер, тот просто весь трясся в сладостном предвкушении, когда мы появились на конференции.
Хотя, разумеется, я не предполагал, что кот выскочит из мешка на первой стадии Untersuchung [12], когда нам, по сути, еще нечего было сказать. Но, помилуй, с какой же скоростью скандальное происшествие получает огласку! В фармацевтике, как и в любом нынешнем бизнесе, важно только debellare [13], тогда как ра r се r е давно вышло из моды.
Ты пишешь, что после моего отъезда все улеглось, как морская вода, политая маслом? Я не удивлен. О нет. Негодование этих людей было таким же напускным, как их радость, когда мы с тобой были на коне и получали гранты, премии и все, чего душа пожелает.
Я получил оба твоих письма и полон благодарности, но отвечать тебе был не в силах.
Все эти дни я возвращался в гостиничный номер, выпивал бутылку вина, сидя на подоконнике — окно мое выходит в сад, правда, он и жалок, и неухожен, но все-таки сад, — и ложился лицом к стене.
Я агонизировал, Чанчал, я испытывал попеременно бешенство, отчаяние, усталость, я расписывал июльские события кислотными жгучими красками, восстанавливая их до мельчайших подробностей, всем своим существом все более отвращаясь от жизни.
Признаюсь тебе, мне было нелегко не писать домой, я не писал даже матери в Халляйн, хотя представляю, как она волновалась. Мне хотелось исчезнуть, превратиться Jedermann, то есть в имярека, которого никто не замечает.
Помнишь, я рассказывал тебе о Зальцбургском фестивале, о самом первом — том, что мой дед вместе с Рихардом Штраусом и Максом Райнхардтом устроили в двадцатом году?
Они поставили спектакль по Хуго Хофмансталю, и он назывался Jedermann, герой в этой пьесе умирает, как ты, наверное, уже догадался. Я тоже хотел умереть, но теперь передумал.
ЙЙ
November, 4
Чанчал!
Victors need never explain, success is never blamed[14].
От тебя зависит мое возвращение, оно в твоих руках, не упусти моего стеклянного сердца!
Сделай это, и мы вернем себе лабораторию.
На моем столе стоит твоя фотография. Та самая, что я сделал прошлой весной, когда мы поняли, что окончательно запутались. Помнишь? Ты был так несчастен, так неловок!
Смотрю на тебя, тогдашнего. Отсутствующее выражение на смуглом лице. Сдвинутые брови. Большой палец подпирает уголок припухшего рта. Каждый раз, когда я смотрю на нее — а делаю я это ритуально, по три раза на дню, — я вспоминаю, как ты, посмеиваясь, рассказывал мне, что в Индии все делается три раза, а не два и не четыре.
Даже у слона бога Индры, сказал ты, и то три головы. Хотя это жутко неудобно.
Мы с тобой сидели в индийском ресторане, и я злился на гарсона, с медитативным выражением лица проходившего мимо нас, не желая замечать мой поднятый палец.
— Третий раз сработает! — сказал ты и кивнул ему почти незаметно. О мой дивногубый кшатрий.
Через пять минут на столе стояли аппам и масала. Видишь, милый мой, я ничего не забыл.
Напиши мне подробно, что происходит у нас и в St. Johannsspital — чтоб он сгорел! — занимаешься ли ты своей темой и намерен ли ты продолжать то, что мы начали.
Полагаю, что намерен, дитя мое. Не станешь же ты говорить мне о невинных жертвах спешки и небрежности, как это делал фон Петекофер!
Ты единственный, кто знает, что это не небрежность. Более того, мы с тобой в двух шагах от триумфального дня, когда те, кто пытался играть с нами свое простенькое е2 ‑ е4, остекленеют от зависти. Как я теперь стекленею от бешенства.
Ты ведь знаешь, у средневековых шахматистов король имел возможность пойти конем, если ему угрожала опасность. Эта возможность, единственная за всю игру, называлась весьма убедительно — прыжок короля. Ты — мой троянский конь, Чанчал, и я пойду тобой.
Нет, ты — мой Боевой Индийский конь. Как там говорилось в гимне поклонения Бхагавати, который ты читал мне в нашу первую ночь?
Огромный, в драгоценной сбруе,
украшенный золотом,
издающий глубокие нежные звуки,
быстрый, как ветер,
равный сотне коней.
Видишь, я все помню.
И не пиши мне всех этих alle bemitleiden dich[15] больше, умоляю тебя, Чанчал. В твоих спелых вишневых устах это выглядит как богохульство.
ЙЙ
МОРАС
октябрь, 19
сбудется все, возможность чего отрицал[16]
я поеду на мальту, зря я заплатил сеньоре пардес сорок тысяч вперед
еще только половина октября, она мне не вернет, нечего и просить
еще придется платить за синюю цаплю и прожженную скатерть — галисийское кружево с белыми птицами, у нее везде птицы, и сама она похожа на вечную птичницу
так и вижу ее в крахмальном чепце а-ля изабелла кастильская
фелипе говорит, только болваны летают самолетами на мальту ходит круизный пароход, говорит он, заодно увидишь рим и монте-карло, я посмотрел в компьютере, девяносто шесть тысяч песет! никак не могу привыкнуть к новым деньгам, хотя старых уже два с лишним года как нет, многие здесь считают в тысячах, а потом поправляются, улыбаясь со значением
приятель фелипе моет посуду на голден принцесс, он поговорит с ним во вторник, может, у них отыщется место для трехгрошового пассажира
фелипе и лукас играют в небесах в четыре руки, а я сижу на полу и тихонько жму на педаль
октябрь, 22
gra-a-a-acias a la xnda que те ha da-a-a-do tanto
испанская профессор меня полюбила
вчера она поила меня чаем и крутила пластинку своего мертвого мужа
пластинка квохтала, учительница дрожала улыбкой
пятна в ее хрестоматии похожи на чернильные, но это вино
Так. Прописные. Прописные.
Сеньора Пардес со складчатыми веками меня ненавидит. Я встаю по ночам и ем овсяное печенье. Всюду крошки и в постели тоже. А еще я разбил ее цаплю, синюю, нечаянно. Она собрала цаплины кусочки в передник и унесла зачем-то. Что она станет с ними делать?
без даты
на фото у лукаса волосы цвета перестоявшего меда а еще бывает крушиновый мед, мутно-коричневый с прозеленью
такие у лукаса глаза
я пририсовал ему пчелиные радостные усы и брови
у таких мальчиков не бывает полых ладоней
и плоского голоса не бывает
да и мальчиков таких не бывает, опомнись, мо
октябрь, 23
о чем я думаю? на кой черт я проторчал половину ночи в этом баре боадас, надышался до одури мятным дымом