На углу, прямо у выхода из сабвея, коричневая мексиканка без возраста продавала огромные белые хризантемы и нереально крупную сирень. Маленький, худой и словно вырезанный из вишневого дерева кореец из пластиковой лейки брызгал водой на прилавок со свежими огурцами, помидорами, сельдереем, клубникой и зеленью всех сортов. В отличие от Москвы, где последние годы свежие овощи и фрукты даже летом собирают огромные очереди, в Америке вы и в январе можете почти на каждом углу купить арбуз, черешню и, вообще, что угодно. А сразу за овощным прилавком этого корейца была штольня-магазинчик старика Сэма, у которого я по дороге домой покупал раньше хлеб, овсянку и молоко и пикировался по поводу их гребаной американской демократии, бездарного президента, пасующего перед Кремлем, вторжением СССР в Афганистан и поставками советских танков на Кубу и в Никарагуа. То есть, начал эту пикировку как раз Сэм (он же, наверное, Симон или даже Соломон). Передавая мне из-за прилавка картонный пакет молока и батон свежего хлеба, он не упускал момента добавить по-английски, что, мол, «у вас в России вы не имеете такого молока», или «в России у вас уже нет ни хлеба, ни мяса». Не зная английского, я отмалчивался и уходил, давая себе слово больше не заходить в его лавчонку, а покупать продукты на соседнем Бродвее. Но чтобы попасть на Бродвей, нужно было пройти целый квартал, а потом с продуктами тащиться обратно. И потому, занятый своими мыслями, я, выходя из сабвея, каждый раз машинально сворачивал к Сэму и вновь натыкался на его мелкие подначки. Но потом месяцы нищенской жизни бессловесного изгоя довели меня до такого психоза, что я вспылил и двадцатью английскими словами плюс универсальным американским fuck выложил ему все, что на душе накипело. И вдруг он сказал:
— You’re right, we’ve made a mistake. Ты прав, мы сделали ошибку — выбрали этого мудака Картера. Но подожди два года, мы выбросим его из Белого дома, а из Конгресса — его демократическую партию, и все будет в порядке. Вот увидишь, это Америка!
Я, конечно, этому не поверил. Я прожил сорок лет в СССР, где никакими силами невозможно убрать из Кремля ни Брежнева, ни тем более КПСС. С чего это Картер уступит кому-то власть?
С момента той перепалки я не заходил к Сэму. Тем паче буквально через дорогу, на восточной стороне Форт Вашингтон-авеню какие-то русские открыли свой «гроссери-стор», а по-русски продмаг, и продавали там не только белый, как вата, американский хлеб, но и настоящий «Бородинский», и «Новое русское слово», и даже, представьте себе, кефир! Поэтому вот уже несколько месяцев, как я выходил из сабвея через восточный выход и покупал пахучий бородинский хлеб, которого давным-давно нет даже в Москве, граненую пластиковую бутылку с надписью Kefir и свежую газету «Новое русское слово» со своей статьей (когда она там была).
Но сегодня, занятый мечтами о своей радиостанции, я снова машинально вышел из сабвея через западный выход и, вдохнув гудзоновский бриз, зашел к Сэму.
Однако никакого Сэма в магазине не было, все полки изменились и даже продукты стали другими. А за новенькой кассой стояла молодая китаянка с фигурой Стефании Сандрелли, раскосыми глазками и кукольно-белозубой улыбкой.
— Welcome, mister! — видя мою растерянность, нежно пропела она. — Come in! (Добро пожаловать. Входите.)
— А где же Сэм? — спросил я, тут же раздев ее глазами.
— Мистер Сэм продал нам свой магазин и уехал во Флориду, — сообщила китаянка. — Can I help you? Чем могу вам помочь?
О, еще бы! С такой фигурой ты можешь мне помочь! — мысленно усмехнулся я и с легкостью мага тут же уложил ее на прилавок. У нее было трепетно-теплое тело, 80 × 60 × 80, большие коричневые соски и сильные ноги, которые она, лежа спиной на прилавке, легко развела в стороны, а затем жадно сомкнула у меня за спиной.
Поскольку в моем кармане уже была почти моя собственная радиостанция, я победно усмехнулся и сказал развязно, как Майкл Дуглас или даже сам Бельмондо:
— Sure you can help me! I want your milk and honey! (Конечно, ты можешь мне помочь. Я хочу твое молоко и мед.)
Наверное, если бы я сказал это даже по-русски, она по одному моему тону поняла истинный смысл того, что я имел в виду. И я бы нисколько не удивился, если бы в ответ она врезала мне пощечину и выгнала из магазина. Но она была китаянкой, а потому, опустив глаза, молча положила в коричневый бумажный пакет картонную коробку с молоком и пластиковую баночку с медом.
— How much? (Сколько?), — спросил я, не выпуская из рук ее уже горячее тело, трепетно пульсирующее от моего бешеного бакинского темперамента.
Ее голова откинулась, распущенные черные волосы рухнули куда-то за прилавок, губы жадно открылись, а узкие глаза расширились от испуга и первого стремительного оргазма.
— Three forty five… (Три сорок пять), — произнесла она, опуская глаза.
Интересно, сколько раз за день ей приходится вот так же покорно, прямо на прилавке отдаваться каждому покупателю? Или это я один такой неотразимый, как Марлон Брандо?
Небрежным жестом миллионера я положил на кассу пятидолларовую купюру, касса клацнула, и звонкая мелочь сдачи высыпалась из ее витого желоба. Я выпустил из рук расслабленное оргазмом тело китаянки и взял сдачу, в Америке не принято оставлять чаевые в магазине.
И тут она подняла на меня свои черные и узкие китайские глаза:
— Thank you, sir…
Могу поклясться, в ее глазах было что-то еще, кроме магазинно-стандартного thank you. Великий русский философ и антисемит Василий Розанов еще сто лет назад писал, что женщина испытывает чувство благодарности мужчине за каждый божественный акт соития, но я не знал, относится ли это к китаянкам или только к русским женщинам.
— What time you close? (Когда ты закрываешься?) — подхватывая бумажный пакет с молоком и медом, спросил я таким тоном, словно уже хозяйски назначал ей второе свидание.
— Ten o’clock, sir (В десять часов, сэр.)
— What’s your name? (Как тебя звать?)
— Loo…
— See you, Loo! Good-bye! (Пока, Луу.)
— Good night, sir… (Спокойной ночи, сэр.)
И походкой Бельмондо я вышел из магазина, унося в душе сухой вкус ее коричневых сосков и меда сами знаете откуда. Черт возьми, достаточно, оказывается, хотя бы мысленно иметь в Нью-Йорке свою радиостанцию, чтобы снять даже китаянку с фигурой Стефании Сандрелли! Может, мне действительно вернуться сюда к десяти часам вечера и пригласить эту Луу в ночной бар на соседнем Бродвее? Can I buy you a drink? (Могу я угостить тебя рюмкой?) — говорят они в кинофильмах, которые показывают тут после полуночи, а в следующем кадре они уже в постели делают то, что я только что начал с ней делать прямо на прилавке.
Или без всякого бара привести ее прямо к себе, на четвертый этаж?
Занятый этими мыслями, я и не заметил, как оказался дома, на четвертом этаже одного из серых шестиэтажных домов, спускающихся к Гудзону по шумной 189-й улице.
Привести сюда эту китаянку? Ты с ума сошел?
Здесь, чтобы не пугать читателя, я должен дать короткое объяснение. 15 июня 1970 года Эдуард Кузнецов, Марк Дымшиц и еще десять питерских смельчаков попытались угнать из Ленинграда самолет в Израиль. Спустя год Эфраим Севела, Давид Маркиш и еще двадцать московских смельчаков оккупировали приемную Президиума Верховного Совета и устроили там сидячую забастовку с требованием выпустить их в Израиль. А затем и Америка выставила Кремлю ультиматум: если хотите закупать у нас хлеб и нефтяные бурильные станки, выпустите евреев! И треснул железный занавес, опущенный большевиками еще в двадцатом году, и сначала тонкий ручеек, а затем и целый поток — по пятьдесят тысяч человек в год! — хлынул из СССР, захватывая все больше моих друзей и знакомых — от приятеля по «Литгазете» Дэзика Маркиша до Александра Галича и Михаила Богина.
Но я не собирался никуда уезжать. Конечно, я знал (папа объяснил еще в детстве), что лагерь социализма — это тюремный лагерь строгого режима, даже немцы из барака «Поволжье» не могут поехать к немцам в барак по имени «ГДР». Да и сам я, прописанный у дедушки в Баку, не имею права жить в другом месте. Но я же родился в этом лагере, его лагерные законы были для меня естественной формой существования, и я так приспособился к ним, что, обитая в Москве нелегально, без московской квартиры и прописки, был «в полном порядке» — член двух творческих союзов, автор семи фильмов, лауреат премии «Алая гвоздика» за лучший фильм для детей и юношества и успешный ловелас, легко снимающий на своем новеньком «жигуленке» любую красотку с улицы Горького и Нового Арбата. Достаточно было пригласить их в Дом кино на закрытый просмотр иностранного фильма, а потом в ресторане этого дома угостить ужином в компании Баниониса, Любшина, Печерниковой, Лужиной и других кинозвезд, как в ту же ночь — ну, сами понимаете…
Вихрь дневных и ночных успехов кружил мне голову, шесть киностудий подписали со мной договоры на новые сценарии, очередной роман с юной кинозвездой ураганом рвал простыни на моей постели… Но однажды в белом здании на улице Огарева, в кабинете генерала Шумилина, первого заместителя министра МВД и моего консультанта по фильму о подростковой преступности, я вдруг увидел туго набитые холщовые мешки со шпагатными завязками. Один из таких мешков был открыт, из него вывалились на пол несколько плотных белых конвертов с большими сургучными печатями. И, наткнувшись взглядом на эти конверты, я обомлел. Это были вызовы из Израиля, которые уехавшие эмигранты посылали в СССР своим друзьям и знакомым. Я и сам — без всякого запроса — получил уже два таких вызова на свой бакинский, дедушкин адрес.