Вместе с ним вернулась и тетка. Сначала отец послал ей сказать, чтоб возвращалась, а утром в пятницу, когда она пожаловала, неожиданно взорвался и с возмущением произнес:
– Здесь что, мечеть или караван-сарай? Захочет – поживет, а нет – так и до свиданья?
Потом он крикнул:
– Джафар, немедленно приведи этого сукина сына – Мешхеди Асгара!
Ясное дело, он хотел притвориться, что зол на дядюшку. А когда тот пришел, отец выдал бедняге пару хороших оплеух, мол, как это ты сбежал, когда я, твой хозяин, был далеко, в отъезде. Старик, казалось, понимал, что оплеухи были данью вежливости, вроде ежедневной церемонии зажигания нашего большого светильника – с наступлением вечера эту фарфоровую лампу на бронзовой ноге похлопывали, заставляя разгореться. Дядюшка ничего не сказал и, скорей всего, не обиделся. А я расстроился из-за оплеух.
Все это случилось перед обедом. Во время обеда мы собрались за софре и слушали рассказы отца о поездке, как вдруг издалека послышались вопли и рыдания. Кричала Билкис. Она уже вбежала во двор и голосила: «Убил! На помощь, госпожа! Убил!»
Билкис, как я уже говорил, была женой Шависа.
Мы бросились к выходу. Дядюшка с Джафаром схватили Билкис, а Рогайе стала допытываться, где же труп. Тут вспомнили, что это не для детских ушей, и нам, ничего не объяснив, велели идти домой. Потом кормилица молила пощадить их семью, Шавис проливал слезы – но отец не дал себя уговорить, сказал, что лошади ему вообще больше не нужны, потом перекупщик уводил лошадей, наемный рабочий выталкивал за ворота коляску, а истопник собирал и выносил с конюшенного двора навоз, и понемногу мы все поняли. Однажды Ага Мухаммад Али завел Таджи в сарай и на охапках сухой люцерны раз и навсегда лишил девчонку ее лучшего украшения (когда я спросил, что это за украшение такое и зачем оно ему понадобилось, дядюшка, пересказывавший всю историю маминому брату Гуляму, запнулся и протянул: «Да-а»). Недели через две у Таджи подоспело время месячных, она видит – нет ничего, и догадалась, что понесла (тут я спросил, какие еще месячные и куда она что понесла, но дядюшка не стал отвечать, а Гулям засмеялся: «Ах ты, глупыш»). Вдруг Мухаммад Али уезжает, причем навсегда, еще месяц проходит, месячных все нет, и пришлось Таджи сознаться матери. А уж когда Билкис рассказала Шавису, тот набросился на дочку с кулаками и стал бить, да в кровь. Билкис пыталась было вступиться, ничего не вышло, она прибежала к нам – как раз когда мы обедали. Но отец сообразил, что пахнет скандалом, потом хлопот не оберешься, а кучера так и так нет, и решил вовсе отказаться от лошадей – тогда и конюх не нужен будет. Тетка вмешалась:
– Что я вам говорила! Этот Мухаммад Али – последняя скотина. Спасибо, что ушел!
Билкис причитала:
– Сжальтесь, госпожа! Парвиз, деточка!
А тетушка повторяла, что она на редкость крикливая.
Шависа с семьей выпроваживали без нас. Мы ушли в школу, а вернувшись, увидели, что их больше нет. И никаких следов не осталось, только попугаи и индианки с оберток от индийских платков – когда-то, давным-давно, Шавис сам наклеивал эти картинки на глинобитную стену.
На следующее утро, по дороге в школу, дядюшка сказал:
– Что поделаешь, конюх, бедняга, хотел забраться на ступеньку повыше, а вышло – вроде и угла в конюшне ему многовато.
Вечером я спросил у Рогайе:
– Где они теперь?
– Не знаю. Бог милостив, устроятся как-нибудь.
– A y кого Билкис будет кормилицей?
– По-твоему, у женщин всю жизнь молоко бывает? Зарин, моя старшая сестра, объяснила:
– Молоко появляется, только когда женщина рожает ребенка.
Билкис потом несколько раз заходила к нам. Каждый раз старалась остаться подольше, но мама выносила ей что-нибудь – немного денег, миску плова или старую одежду – и поскорей отсылала. Так шло до тех пор, пока однажды дядюшка не появился на пороге, приговаривая: «Ох ты, Господи, позор какой! Ведь осрамились-то как! Доброе имя, прости Господи, прахом пошло. Наделают делов, а от семейной чести, глядишь, и следа не осталось». И сколько мы ни приставали: «Скажи наконец, что стряслось?» – он все кусал губы и повторял: «Нет Бога, кроме Аллаха!» Так ничего и не сказал, пока не наступил вечер и не пришел отец.
Вместе с ним пришел дядя Азиз. Когда отец, сидя на полу, разувался, дядюшка что-то тихо сказал ему на ухо. Отец в одну секунду взорвался, яростно отшвырнул туфлю, и она угодила в дверь. Дверное стекло разбилось.
– Тьфу! – взвыл отец. – Рогоносец паршивый, шлюхе своей под пару!
Брани, да еще такой, никто в доме от моего отца никогда не слышал. Все прямо онемели от испуга. После паузы, в которой словно все еще звенело разбитое стекло, отец снова взревел:
– Убирайся! Пошел вон, слышишь?! Тоже, ворон-вещун, стоит таращится!
Дядюшка вышел. Я боялся отца, но от всей души сочувствовал дядюшке и к тому же сгорал от любопытства. Так что я пошел вслед за ним. Во дворе было темно и сильно пахло петуньями. Перед занавеской, у входа в далан, мерцала закопченная керосиновая лампа без абажура. Я подумал, что дядюшка ушел, но потом, когда глаза привыкли к темноте, по шелесту померанцевых веток сообразил, что он, наверно, обрывает листья с дерева у бассейна. Я тихо подошел к нему, окликнул:
– Дядюшка? Ты что тут делаешь?
– Да так, – ответил он, – вот собираю для старшей госпожи джуш.
В те времена, заваривая чай, любили добавлять в чайник мелкие молодые листочки померанцевого дерева – джуш – для аромата. Я спросил:
– Дядюшка, а почему отец разозлился? Ты что, что-то нехорошее ему на ухо сказал?
– Беги скорей, – отозвался он, – уроки, поди, не готовы.
– Да что вообще случилось? Почему ты не рассказываешь?
Он не ответил и пошел вперед. Я двинулся за ним. Мы прошли по мощеной дорожке через двор. Он уже стоял на пороге, у занавески перед дверью.
– Дядюшка, скажи! – повторил я.
– Это не для детских ушей, малыш. Беги домой.
– Ну скажи, – не отставал я.
– Шавис дурное дело сделал, очень дурное. Все, до свиданья.
– Почему тогда отец на тебя рассердился?
– Не беда, – ответил дядюшка, – на то он и хозяин. Я взмолился:
– Ну прошу тебя, мне же хочется знать, скажи, а то умру от любопытства!
Его вдруг прорвало:
– Беда, малыш! Таджи… умерла. Умерла, и все тут. Вот какое дело. Понятно теперь?
Дверь с шумом захлопнулась, занавеска опустилась. Я ничего не понял. Мы остались одни в темноте – я и огонек керосинки, замшелой от копоти. Я пошел обратно.
Когда я вернулся в дом, дядя Азиз спросил:
– Ты чего плачешь?
Оказывается, сам того не сознавая, я плакал. Вижу, отец смотрит на меня. Он прихлебывал арак из крошечной серебряной пиалы.
– Ну, что еще, горе мое? – спросил он. Тут я не выдержал и заревел вовсю.
– Ты что, заболел, малыш? – воскликнул отец.
А мне больше всего на свете хотелось прижаться к нему.
– Таджи, – начал я, – она ведь маленькая была, почему же…
Но тут гневный выкрик отца прервал мои слова:
– В этом бедламе что, ни у кого мозгов не осталось? Зачем ребенка-то, малыша, в такие дела посвящать?
Дядя Азиз тут же встрял: мол, дядюшка, сукин сын, постарался. От этого идиота вечно одни неприятности, удивительно даже.
Удивительно было и то, с каким постоянством дядя Азиз выступал против дядюшки. Но тогда обошлось – он вскоре уехал в Тегеран. Говорили, парню подфартило, в гору пошел. Мне было все равно, я просто радовался, что он перестал у нас бывать. Говорили, он заложил отцовский дом и дал правителю области большие деньги, чтобы пройти на выборах. В ту пору генерал-губернатор остана еще именовался правителем области. Тегеран изъявил согласие, дядя Азиз был выдвинут в кандидаты [8] и благополучно уехал. До того дня я и не подозревал, что на свете бывают «депутаты», «правители», «кандидаты» и «выборы».
Теперь про Билкис. Несколько недель спустя я заболел малярией. Чувствовал себя хуже некуда. День за днем по утрам меня охватывал озноб, а потом подступал жар и все усиливался, пока я не впадал в забытье; тогда я видел сны. Снилось мне все время одно и тоже – я забираюсь на голубятню, лезу, дрожу от ужаса – и вдруг срываюсь. Падая, но еще в воздухе, я приходил в себя, мокрый от пота, и меня рвало. Докторов было четверо или пятеро, всех сортов: и мулла, и военный, и домашний. Но приходили они по одному, по очереди. Раз даже заклинатель пришел. А жар не спадал, и озноб не прекращался. Состояние было очень тяжелое. Однажды под вечер, одуревший и вялый, я валялся на лежанке во дворе, слушал скрип колодезного колеса и смотрел, как сестер собирают в гости, а Джафар черпает лейкой воду из бассейна и поливает герань, кусты ночецвета, настурции и петушьи гребешки. И вдруг во двор вошла Билкис.
Приговаривая: «Ох, деточка, да ляжет твоя немочь на мои плечи!» – она прямо с порога направилась в мою сторону. Минута – и все домочадцы высыпали во двор с такой скоростью, словно мне угрожала чума. До меня она так и не дошла. Ее схватили и погнали прочь. Напрасно я звал ее, на меня просто не обратили внимания. Билкис повалилась на землю, запричитала, что это все Шавис, а на ней греха нет, умоляла ее отпустить. Но на подмогу Джафару подоспел дядюшка, и вместе они подхватили кормилицу с земли, вышвырнули за порог и заперли дверь на засов. С улицы несся ее плач, Рогайе все еще ругалась, повторяя: «Ох, бесстыжая», а мои сестры в нарядных платьях застыли на краю бассейна, и их отражения подрагивали в воде. Мне словно бы снился сон, вроде того, про голубятню. Но у порога еще лежала старая туфля, упавшая с ноги Билкис, а с улицы доносились ее стоны, и я понял: нет я не сплю, все так и есть.