С тех самых пор как я вернулась домой из Милана почти пятнадцать лет тому назад, я шла по твоим следам. А быть может, мне должно было бы сказать, что я снова обошла все наши с тобой старые тропки в Карфагене. Сначала я прочитала всё попавшее мне в руки по философии. Ибо необходимо было выяснить, что же в этой философии такого, могущего разлучить любящую пару друг с другом. Если ты предался другой женщине, я, возможно, пожелала бы её увидеть. Но моей соперницей была не другая женщина, которую я могла бы увидеть собственными глазами, ею была лишь философия, скорее даже философский принцип. Чтобы лучше это понять, мне, стало быть, пришлось пройти некий отрезок того самого пути, что проделал ты. Мне необходимо было читать философские сочинения.
Моя соперница была не только моей соперницей.
Она была соперницей всех женщин, она была самим ангелом Смерти человеческой любви{9}. Ты сам называешь её Воздержанность! Восьмая книга, Аврелий! Ты пишешь: «Мне открывалась Чистота в своём целомудренном достоинстве, в ясной и спокойной радости, честно и ласково было приглашение идти и не сомневаться: чистые руки протянутся, чтобы подхватить и обнять меня…»{10} [25]
Немногими словами ты высказываешь здесь так много{11}.
Ты даже не пытаешься скрыть, как ты позволил совратить себя. Я не стану отрицать того, что сердце моё кипело от ревности, когда я читала этот отрывок из твоей книги. Разве в дни нашей пламенной юности ты почти так же не предавался мне? Разве не столь же «честно и ласково» пыталась я обнять тебя?
Мне хочется произнести вместе с Горацием: «Когда глупцы хотят избежать ошибки, они свершают обратное»{12}.
Как и ты, я начала с Цицерона{13}. О нём ты пишешь в своей Третьей книге: «…я наслаждался этой книгой потому, что она увещевала любить не ту или другую философскую школу, а самоё мудрость»{14} [26].
Да, истина, Аврелий, это она побудила меня читать сочинения философов и великих поэтов. Читала я и четыре Священных Писания. После того как нас оторвали друг от друга, я всецело посвятила свою жизнь Истине{15} подобно тому, как ты некогда обратился к своему Воздержанию. Ты мне всё ещё дорог, хотя ныне я должна добавить: Истина мне всё-таки дороже{16}.
Я слыву ныне женщиной учёной, и здесь, в Карфагене, даю частные уроки. Вообще-то тебе не кажется чуточку забавной сама мысль о том, что учительница риторики ныне — я? А может, ты утратил и своё чувство юмора? В твоих откровениях, Аврелий, не так уж много юмора. Когда-то всё было иначе! Мы могли шутить и смеяться от восхода до захода солнца. Сегодня ты наверняка скажешь: юмор — то же самое, что «чувственность» или «наслаждение».
Всё же я благодарна тебе за твои книги. Никакие другие сочинения{17}, кроме твоих, не позволили мне больше понять, почему ты сначала пожелал расстаться со мной, так как намеревался ждать, что девчонка одиннадцати лет отроду станет достаточно взрослой и выйдет за тебя замуж. А потом ты избрал путь обожания богини, которую нарекаешь словом «Воздержание». Спасибо тебе за то, что ты пишешь так искренне и откровенно. Другое дело, что память твоя иной раз может сыграть с тобой шутку, и потому, между прочим, я и обращаюсь к тебе. Тацит писал, что женщинам подобает горевать о потере, мужчинам же — помнить об этом{18}. Но ты, ты, Аврелий, не вспоминаешь об этом никогда!
Я сижу за столом, и предо мной лежат три твоих письма. Одно послано из Милана сразу же после того, как ты решил, что всё равно не женишься. Письмо пришло всего через несколько месяцев после того, как мне пришлось уехать. Затем я получила письмо из Остии, когда умерла Моника. Как мило с твоей стороны, что ты дозволил Адеодату приписать небольшой привет его матушке. Через несколько лет я получила ещё одно письмо. Это случилось, когда бедного мальчика унесла от тебя смерть. Видел ли кто-нибудь, как ты плакал тогда? Ты ведь не думаешь, что мальчик захворал и умер из-за того, что был рождён во грехе? Причина моего вопроса — то немногое, о чём ты пишешь в своей Девятой книге. Там ты упоминаешь об Адеодате, называя его «сын от плоти моей и от моего греха». Правда, потом ты добавляешь, что Бог — «Создатель всего, властный преобразить безобразие наше»{19} [27]. Потому что в этом мальчике ничего твоего, кроме греха, нет, пишешь ты. Стыдись, Аврелий, стыдись! Ведь это ты нарёк его именем Адеодат!{20} Ты, верно, не думаешь, что Господь убрал с твоего пути мальчика, дабы помочь тебе в твоей карьере священнослужителя и епископа. Да будет Он милостив к твоим заблуждениям!
Сын умирает, Аврелий! Мне кажется, тебе дóлжно было бы приехать ко мне, дабы мы оба — ты и я — немного вместе поплакали. Ты ведь не принял ещё духовный сан, да ты не был даже помолвлен, а Адеодат был наш единственный сын! А может, ты настолько преисполнился стыда после всего случившегося в Риме, что у тебя не хватило мужества встретиться со мной? А может, ты боялся, вдруг то же самое повторится вновь?
Мне кажется, я понимаю, почему тебе так трудно было плакать. Девятая книга, Аврелий! Ты в самом деле полагаешь, что выказывать своё горе — слишком земное, плотское занятие? Ты не дозволил даже родному сыну выплакаться всласть, когда ему довелось навсегда прощаться с бабушкой! По мне, удерживать слёзы — более «земное», более «плотское» занятие… Ибо если мы не выплачемся, горе засядет в нашей груди, словно тяжкое бремя.
Да покоится в мире наш мальчик!
Светлая ему память!
ИТАК, Я ВЗЯЛА почитать твою «Исповедь» у здешнего священника в Карфагене. Прости, что я выписала некоторые отрывки из неё, которые комментирую более подробно. Надеюсь, у тебя хватит терпения прочитать с открытой душой о моих раздумьях. Или о моих откровениях, если угодно! Ибо я рассматриваю это письмо как нечто большее, нежели мой личный привет тебе. Отнюдь нет, оно адресовано также епископу Гиппона Царского. Минули годы, и многое изменилось с тех пор, как мы с тобой обнимали друг друга. Таким образом, получается, что, может статься, письмо я посылаю в той же степени всей христианской церкви, ибо ты ныне — человек, обладающий большим влиянием.
Признаюсь, именно мысль об этом и пугает меня, но я молю Бога о том, дабы и женский голос был услышан отцами Церкви. Быть может, тебе придёт на память кое-что из сказанного мною тебе в то утро, когда мы спустились вниз на Римский форум[28] и смотрели оттуда, как тонкий слой снега опустился на Палатин[29]. Я говорила о трагедии Сенеки «Медея», которую как раз прочитала. В ней сказано, что дóлжно выслушать и другую сторону, а ведь другой стороной была я{21}.
Первая книга «Исповеди», когда ты воздаёшь хвалу Богу за его мудрость и величие, начинается так многообещающе! «Но без Тебя не было бы ничего, что существует, — значит, всё, что существует, вмещает Тебя?»{22} [30], — пишешь ты. Затем ты рассказываешь о своём раннем детстве, хотя, по-моему, ты одалживаешь многое из твоих собственных наблюдений за Адеодатом, сделанных в первые годы его жизни. Но уже тут начинает появляться тот мрачный подтекст, что красной нитью пронизывает все твои книги: «Никто ведь не чист от греха перед Тобой, даже младенец, жизни которого на земле один день… Младенцы невинны по своей телесной слабости, а не по душе своей». А почему бы и нет? Да потому, что ты видел маленького мальчика, который «бледный, с горечью» смотрел на своего молочного брата, а тот тоже хотел молока из груди кормилицы. Бедный Аврелий! Когда ребёнок хочет молока, это нечто совсем другое, нежели обыкновенная горечь и злоба! Ты пишешь также, что Бог «дал младенцу жизнь и тело, которое снабдил, как мы видим, чувствами, крепко соединил его члены, украсил его и сложил присущее всякому живому существу стремление к полноте и сохранности жизни»{23} [31].
Но не на этом, как на чём-то прекрасном и добром, задерживается твоё перо, нет! В следующий миг ты снова начинаешь хныкать, что ты — плод преступления и что твоя мать родила тебя во грехе. Или в любви, Ваше Высокопреосвященство, Высокочтимый Епископ, ребёнок рождается в любви, столь прекрасно и разумно обустроил Бог вселенную, он не дозволил человеку размножаться побегами.
Ты полагаешь всё же, будто видишь более глубокий смысл в том, что Моника не дозволила окрестить тебя в детстве, «по-видимому, грязь преступлений, совершённых после этого омовения, вменялась в большую и более страшную вину»{24} [32].
Грех и вина — ибо Бог создал нас мужчиной и женщиной с богатым набором чувств и потребностей. Или, если угодно, с набором инстинктов, или же — возбуждающих желаний. Я могу сказать тебе, Аврелий, словно это речь идёт о тебе самом, о том самом, что был некогда моим милым игривым дружком, делившим со мной ложе. Даже свою юношескую склонность к истории о Дидоне и Энее[33] ты присовокупляешь к длинному пожизненному списку своих грехов.