6
Готовился к отъезду тщательно.
Решающий разговор с матерью отложил на последний момент: от ее согласия или несогласия его решение не могло зависеть, но получить разрешение на выезд без ее письменного заявления было нельзя, такие в те времена всевластия грозного ОВИРа были патриархальные порядки. По чьей-то подсказке Володя приобрел книгу, выпущенную в Москве издательством Прогресс то ли по халатности цензуры, то ли по прямому попустительству, — Американские фонды. Попустительству потому, что в книге перечислялись фонды не православные или католические, не мормонские или, скажем, баптистские, но сплошь еврейские.
План Володи был прост, и путь не им проложен: “Шереметьево” в Москве, Вена, Рим, лагерь в Остии, собеседование и отбытие в США. Там обращение в один из фондов, обретение общины при синагоге, получение гранта, бесплатные курсы американского английского, подтверждение диплома Ленинградского университета, поступление в докторантуру с тем, чтобы продолжать штудии в области конституционных форм правления… Забегая вперед, скажу, что, пусть и со значительными заминками, все так и получилось.
В библиотеке в спецхране он выискал и том де Токвиля издания издательства “Книжное Дело” 1897 года. Это была воистину бесценная находка. Володя делал выписки, и всего больше его поражало, что некий французский аристократ больше полутора столетия назад разглядел в демократичнейшем политическом устройстве Соединенных Штатов — он сравнивал американскую демократию с французской просвещенной монархией, а не с русским деспотизмом, конечно — многие изъяны. Вот, например, восхитительный пассаж: “Не существует монарха, обладающего достаточной властью для того, чтобы объединить все силы общества и побороть любое сопротивление, тогда как большинство, пользующееся правом создавать законы и проводить их в исполнение, легко может это сделать”. Да, даже тотальная советская власть не смогла на всякий роток накинуть платок, чего стоят одни только анекдоты, и самиздат, и кухонные разговоры. А вот если бы все поголовно в Стране Советов верили в коммунистические бредни, то тогда никто не смел бы и пикнуть и все общество перешло бы, так сказать, на самоконвоирование, — эта мечта, впрочем, была близка к осуществлению путем тотального доносительства, к которому оказался так склонен народ-богоносец…
Помню, хорошим деньком мы сидели на палубе дебаркадера на Патомаке, где был устроен небольшой мексиканский ресторанчик, потягивали маргариту, и Володя говорил о том, что, читая некогда Токвиля, он и представить себе не мог, как тот был прав, когда писал о тирании в Штатах общего мнения.
— Токвиль писал изумительные вещи. Скажем, народовластие здесь — священная корова, тотемное животное. И если я усомнюсь в его совершенстве в частном разговоре со своим университетским коллегой, он, совсем как в Союзе, непременно донесет на меня и скорее всего я лишусь места. И ни в один дом меня не пустят, и ни в один колледж не возьмут. Это — страна террора посредственности, среднего уровня, и нет на свете другой такой страны, население которой состояло бы из одних конформистов. При этом они критичны к правительству. Скажем, по анонимным опросам выходит, что восемьдесят процентов американцев верит в летающие тарелки и убеждены, что правительство скрывает от народа правдивые сведения на этот счет…
И он хлопнул меня по колену — жест чисто русский, в Америке под запретом любые тактильные контакты, кроме сексуальных, конечно. Тогда я лишний раз убедился, что Володя Теркин так держится меня, потому что в этой огромной стране ему, человеку по всем внешним признакам интегрировавшемуся — пусть с немалыми трудами — в это чуждое ему общество, просто не с кем поговорить. Даже с женой Мэри, которая, если б заслышала подобные пассажи, скорее всего от него ушла бы. На худой конец заперлась в ванной.
— Американцы доверчивы, как дети. Представьте, недавно какой-то умник из диетологов — здесь эти шарлатаны идут сразу за психоаналитиками и адвокатами — объявил, что человеку необходимо в день выпивать по четыре литра дистиллированной воды. И что вы думаете: вся нация стала возить с собой пластиковые бутыли с водой. Стакан ставят над приборной доской — благо машины отличные, а дороги ровные. Представляете, сколько заработали фирмы, разливающие эту воду ну хоть из этой же реки…
Я посмотрел на реку. Потомак выглядел довольно свежим.
— И сколько заработал сам диетолог, — прибавил Володя мечтательно.
— Меня не надо уговаривать, и плакать я буду так, что ты не увидишь и никогда не услышишь, — говорила мудрая Роза Моисеевна. — Даже рыба ищет, где лучше. — Она путалась в русских поговорках. — И потом, что поделать, здесь совсем нет солнца, и люди довольно-таки грустные. Не знаю, не знаю, что с нами произошло, ведь даже во время войны люди пели и танцевали. А ведь было печально и совсем не было кушать.
Это была натяжка: какие песни и танцы для тех, кто прячется в лесу и вздрагивает от всякого движения ветки под ветерком, думал сын.
— Мы можем уехать вместе, — сказал Володя.
Сказано было для проформы. Он понимал, конечно, что тащить с собою мать в его положении — чистое безумство. А что касается солнца — это верно, в детстве от слякоти и потемок у него был мучительный зимний диатез.
Он так никогда и не полюбил декорации родного города: того гляди будет наводнение. И даже застывшая медная фигура на слишком крупном для его всадника коне, третий век гоняющая, как зайца, бедного Евгения, внушала страха не больше, чем вечное опасение опоздать к разводу мостов. И это в дополнение к постоянно подтекающему носу. Володя терпеть не мог белые ночи, в которые при его развитой нервной системе было никак не уснуть. И он не мог понять новобрачных, которые, чем забраться вдвоем в теплую постель, ночь напролет шляются под мыльным бесприютным небом вдоль темной, пронзительно сырой реки, тянущей утопиться.
— Ты же знаешь, сынок, — продолжала Роза Моисеевна, — что я никуда уехать не могу. У меня здесь подруги. У меня хорошая работа. И вся эта мебель, которую я сама покупала на свои сбережения, и никто не помогал, не могу же я все это бросить. И потом, потом мне осталось всего только меньше десяти лет до пенсии.
— Подруг ты найдешь новых, — вяло сказал Володя. Он знал, что дело не в подругах, а в грузчике Сергее, бывшем художнике-оформителе, говорившим сиплым спитым голосом, младше его матери лет на пять. — А мебель — что мебель, в Америке тоже много мебели…
— И потом, заставят ведь сдать партбилет, — сказала шепотом Роза Моисеевна.
Володя лишь пожал плечами. И с отвращением оглядел их нищенскую комнату. Парные, как детский гоголь-моголь, шифоньер с сервантом были главными в обстановке; еще имелись стулья на гнутых алюминиевых ножках, модные в прошедшем десятилетии, табурет с белой проплешиной на сидячей части, раздвижной круглый стол под скатертью с малиновыми цветами и его маленький письменный стол, точнее — домашняя парта, купленная некогда в магазине Все для школы, за которым даже ему, низкорослому, давным-давно стало тесно. И короткого же роста топчан, подобие лавки. И за ширмой с китайскими пагодами кровать матери с будто новогодними еловыми латунными шишечками на спинках. И веселенькие занавески, под которыми висели еще одни из крашеной голубым марли, которую мать называла гипур.
— Что ж, — сказал Володя, — ты приедешь позже, когда я устроюсь.
Роза Моисеевна задумалась.
— А скажи, сынок, там просят много справок надо собрать?
— Да нет, по нашим меркам немного…
— Ты сказал, что придется отдавать паспорт. Как же можно отдавать свой прописанный паспорт, чтобы взамен получить какую-то липовую справку без фотографии! И потом — как ты повезешь вещи?
— У меня нет вещей, мама. Костюм будет на мне, а в руках один чемодан и пишущая машинка.
— Ой, да кому нужна в Америке эта твоя пишущая машинка…
Кстати, в этом пункте житейский здравый смысл не подвел Розу Моисеевну: Володя бросил допотопную русскопишущую Эрику в нью-йоркском отеле для эмигрантов и темнокожих безработных, живущих на welfare, когда решил перебраться на юг, в столицу, поближе к иезуитскому Джорджтаунскому университету, относительно которого питал смутные иллюзии, решив даже при нужде обратиться в католичество. В отеле пили и дрались, как в русском рабочем общежитии, с той разницей, что нравы были жестче, и однажды ранним утром Володе, чтобы выйти на улицу, пришлось переступить через окровавленное тело негра, зарезанного ночью, — труп еще не успели убрать…
— Не скажи, у тебя есть хорошие вещи. Черный свитер — не оставишь же ты его, в Америке тоже может быть холодно ночами. И смена белья, и ночная рубашка…