— Можно узнать — кем был ваш отец?
— Мне неприятно о нем говорить. Для него ни дома, ни семьи не существовало. Любил он по-настоящему только низкопробную музыку и всякие притоны, всякий сброд.
— Хороший он был музыкант, по-вашему?
— Хороший? — В его голосе зазвучало волнение, он весь напрягся, казалось, он сейчас выпалит что-то очень важное. Но тут же взял себя в руки:
— Хороший? — повторил он уже равнодушно. — Да, конечно, но грубоват. Техника у него, конечно, была неплохая.
— И это вы от него унаследовали?
— Да, его руки, его пальцы, пожалуй. Но упаси меня Бог от его характера.
— Но любовь к музыке у вас ведь тоже от него?
— Да, музыку я люблю, но никогда она не станет для меня наркотиком! — сказал он с ненужной горячностью.
— Угу… Ну, что ж…
— Никогда!
— Простите?
Глаза у него расширились:
— Я сказал, что никогда не допущу, чтобы музыка стала для меня наркотиком. Музыка мне нужна, но все же она мне подвластна, а не я ей.
Тема явно оказалась скользкой, и я перевел разговор на его финансы.
— Да, да, понятно. Но давайте поговорим о вашем капитале: как вы собираетесь его использовать?
— Часть нам с Альмой пойдет на старость лет, а большая часть достанется сыну.
— Но возьмите хотя бы немножко из сбережений, чтобы не работать по вечерам.
Он вдруг вскочил:
— Слушайте, я вас просил распоряжаться моими бумагами, а не моей жизнью. Бели без этого вы не можете, я поищу кого-нибудь другого.
— Что вы, Герберт, мистер Фостер. Прошу прощения, сэр. Я хотел только полностью охватить всю картину. Он сел, красный, как рак.
— Отлично, тогда уважайте мои убеждения. Я хочу жить на свои средства. Если мне надо брать вторую работу, чтоб свести концы с концами, что ж, это мой крест, и я должен его нести.
— Да, да, конечно. И вы совершенно правы, Герберт. Я вас за это уважаю.
— («В сумасшедшем доме ему место», — подумал я.) — С сегодняшнего дня я все возьму в свои руки, помещу ваши деньги повыгодней. — На минуту я отвлекся, мимо шла красивая блондинка, — и не слышал, что сказал Герберт.
— Что вы сказали? — переспросил я.
— Сказал: «Если правое твое око соблазнит тебя, вырви его и брось».
Я было рассмеялся на эти слова, но тут же оборвал себя; Герберт говорил совершенно серьезно.
— Ну, ладно, скоро вы окончательно выплатите взнос за машину и тогда воспользуетесь заслуженным отдыхом по вечерам. Будет у вас чем гордиться: целую машину заработали в поте лица, всю, до последнего винтика.
— Один взнос остался.
— Тогда прощай, ресторан?
— Нет, надо будет еще выплачивать подарок ко дню рождения Альмы — покупаю ей телевизор в рассрочку.
— И платить будете тоже из заработка?
— Но подумайте, насколько ценней будет подарок, если я на него сам заработаю!
— Да, сэр, тогда ей по вечерам скучать уже не придется.
— Что ж, если мне еще двадцать восемь месяцев придется по вечерам работать, так, ей-богу, ради нее и не то можно сделать.
Если биржевые операции пойдут тем же ходом, что и в последние три года, Герберт станет миллионером к тому времени, как выплатит последний взнос за телевизор для Альмы.
— Прекрасно, — сказал я.
— Я люблю свою семью, — сказал Герберт серьезно.
— Не сомневаюсь.
— Я свою жизнь ни на что не променяю.
— Вполне вас понимаю, — сказал я. У меня создалось впечатление, что он со мной спорит и что ему очень важно меня убедить.
— Когда я вспоминаю, чем был мой отец, а потом думаю — какую жизнь я для себя создал, то нет для меня в жизни большего удовольствия.
Мало же у Герберта было в жизни удовольствий, подумал я.
— Завидую вам, — сказал я. — Да, вы должны испытывать большое удовольствие.
— Очень большое, — сказал он решительно. — Да, очень, очень, очень…
Моя фирма занялась ценными бумагами Герберта, заменяя не очень прибыльные акции более прибыльными, выгодно помещая накопившиеся дивиденды, — словом, приводя его капитал в полный порядок. Я был восхищен тем, что сделала наша фирма с бумагами Герберта, но меня угнетала невозможность похвалиться нашей работой, даже перед ним самим.
Наконец я не выдержал и решил подстроить случайную встречу. Найду ресторан, где работает Герберт, и зайду туда перекусить, как любой гражданин. Доклад обо всех изменениях его капитала я как бы случайно захвачу с собой.
Я позвонил Альме, и она сказала адрес ресторана, — я о таком никогда и не слышал. Герберт ничего говорить не желал, так что я понял — место, как видно, неважное, да он так и сказал: «Надо нести этот крест».
Ресторанчик оказался куда хуже, чем я думал, — замызганный, темный, полный грохота и гула. Да, хорошее место выбрал Герберт, то ли желая искупить грехи блудного отца и проявить благодарные чувства к супруге, то ли поддержать собственное достоинство, зарабатывая хлеб в поте лица, — словом, сам выбрал, неважно зачем.
Я протолкался к бару между скучающими девицами и жучками с бегов. Пришлось орать, чтобы бармен услыхал меня сквозь оглушительный шум. Когда до него дошел мой вопрос, он заорал в ответ, что ни про какого Фостера он слыхом не слыхал. Видно, Герберт занимал самое что ни на есть ничтожное место в этом учреждении. Возился в грязи где-нибудь на кухне или в подвале. Характерно.
В кухне какая-то старая карга лепила подозрительные котлеты, прихлебывая пиво из огромной кружки.
— Я ищу Герберта Фостера.
— Нет тут никакого Герберта Фостера.
— Может, он в котельной?
— Нет тут никакой котельной.
— Слыхали такую фамилию — Фостер?
— Никакой такой фамилии не слыхала.
— Спасибо.
Я снова сел за столик — надо было все обдумать. Очевидно, Герберт взял адрес этого кабачка из телефонной книжки и сказал Альме, что там он работает по вечерам. Мне стало немного легче на душе. Наверно, у Герберта были более уважительные причины — держать под спудом восемьсот пятьдесят тысяч долларов, а вовсе не те, которые он мне изложил. Я вспомнил, что каждый раз, как я ему советовал бросить эту вторую службу, он морщился, как будто дантист подносил к нему иглу бормашины. Теперь я понял: как только он скажет Альме про свое богатство, у него пропадет возможность удирать от нее в свободные вечера.
Но что именно было Герберту дороже восьмисот пятидесяти тысяч? Пьянка? Наркотики? Женщины? Я вздохнул: напрасно я что-то выдумываю, ничего толком я попрежнему не знаю. Подозревать Герберта в аморальности было немыслимо. Что бы он ни затеял, все делалось во имя добра. Мать до того его вышколила, а пороков отца он так стыдился, что я твердо верил — не может он сойти с пути праведного. Не стоило ломать голову, решил я, и заказал посошок на дорожку.
И тут я увидел, что Герберт Фостер, весь какой-то общипанный, загнанный, пробивается сквозь толпу. Всем своим видом он выражал неодобрение, словно праведник, попавший в блудилище вавилонское. Он держался до странности напряженно, даже локти отставил в стороны, подчеркнуто стараясь никого не коснуться и ни с кем не встретиться глазами. Никакого сомнения быть не могло: он испытывал тут муки ада, дикое унижение.
Я его окликнул, но он меня не заметил. Он был вне пределов досягаемости. Герберт весь окаменел от судорожных усилий — зла не видеть, зла не слышать, зла не знать.
Толпа в конце зала расступилась перед ним, и я подумал — сейчас он возьмет в темном углу щетку или тряпку. Но в конце прохода вдруг вспыхнул свет, и маленький белый рояль заблестел, как драгоценное украшение. Бармеа поставил на рояль стакан с джином и вернулся к стойке.
Герберт смахнул пыль с табурета носовым платком и, поморщившись, сел. Он вынул сигарету из кармана пиджака и закурил. И вдруг сигаретка стала медленно опускаться к углу рта, а Герберт все больше наклонялся к клавишам, и глаза у него сузились, словно он прищурился, разглядывая что-то необыкновенно прекрасное, вдали на горизонте.
И чудо: Герберт Фостер исчез. На его месте сидел другой человек. Не помня себя, он нацелил согнутые пальцы, как когти, и вдруг ударил по клавишам. И грянул исступленный, похабный, великолепный джаз, опалив воздух жарким дыханием призраков двадцатых годов.
Поздно ночью, у себя дома, я снова просмотрел свое произведение искусства — отчет о капиталовложениях Герберта Фостера, известного в кабачке под именем «Гаррис-фейерверк». Ни своего общества, ни деловых разговоров я в тот вечер «Фейерверку» не навязывал.
Через неделю-другую он должен был получить сочный кус от одной из сталелитейных компаний. По трем нефтяным концернам платили дополнительные дивиденды. Трест сельскохозяйственных машин, — у него там было пять тысяч акций, — собирался предложить ему сделку — на каждой акции он зарабатывал три доллара.
Благодаря мне и моей фирме, а также подъему экономики, Герберт стал на несколько тысяч богаче, чем месяц тому назад. Я имел полное право гордиться, но мой триумф, — не считая комиссионных, конечно, — был для меня горше полыни.