В доме старосты громко загоготали.
Деревенские собаки подхватили, разразились лаем. У старосты жратвы и выпивки навалом. Пьют яблочный самогон, закусывают кониной — конь-то старосты сегодня надорвался и околел. Я рывком сажусь на постели и шумно, прерывисто дышу. Потом опрометью сбегаю по лестнице и, не обуваясь, бегу через двор, по деревянному мостику, по тропинке, вдоль яблоневых садов.
Сам не знаю, куда меня несет.
Снежок вцепился зубами в край ночной рубахи и не отстает. Я бегу и ругаю его на чем свет стоит. Вдруг мне становится ясно, что надо делать. Вперед, вдоль речки, потом через скалы. В яблоневую деревеньку. Мне нужно туда во что бы то ни стало. Там Яэко, она горько плачет.
Снежок уперся лапами и держит, не пускает.
Разжимает зубы, только когда я прихожу в себя. И вот бредем назад. В доме старосты гулянка в самом разгаре. Оттуда несет жареной кониной, и повсюду надрываются глупые деревенские псы. В лунном свете лепестки яблонь ослепительно белы на фоне ночной черноты. По трещине, рассекающей скалистую равнину, на которой уже несколько тысяч лет стоит деревня, бежит вода. Она ярко-красная.
Я вижу искаженное лицо мертвеца.
Убитый отец Яэко всюду, он пялится на меня из-за каждого утла. А рыбий костюм висит на ветке и, зловеще посверкивая чешуей, тихо вращается. Снежок улегся на свою соломенную подстилку, я вернулся в постель. Лежу и не двигаюсь, смотрю на ширму. Там молодой месяц, тростник под ветром и бродячий монах. Поет бива. Ее голос — как плач девочки.
На ширме «Лето» нарисованы: полукруг луны над самой кромкой гор, поросшая густой зеленой травой равнина и бродячий монах. Он сидит наутесе и обнимает потрепанную биву — совсем как женщину. Монах бренчит по струнам и хрипло поет во всю глотку. Но песня разносится недалеко, душная и вязкая ночь поглощает все звуки. Гноящиеся глаза монаха слепы, но они видят сейчас сотни мужских и женских фигур, сплетенных в объятиях. Тощее тело налито силой, в лысой голове возникают яркие, не передаваемые словами картины. Мысли монаха выплескиваются за пределы ширмы, они проникают в душу и плоть молодого парня, ворочающегося на тонком матрасе. По жилому парня бежит не кровь, а что-то обжигающее огнем.
Из матраса лезет свалявшаяся вата, дешевое одеяло пропахло потом. Парень — это я двадцать лет назад. Мне двадцать.
Грозовые облака спешат спрятаться за горизонт.
Снова тяжелая и влажная августовская жара. Я лежу у себя на втором этаже, машу веером. Лампа погашена, тлеет только ароматическая палочка, отгоняющая комаров. В окно сочится лунный свет, освещая половину ширмы и меня — по пояс. Иногда на одеяло падает обалдевший от запаха комар, и я стряхиваю его веером. Я во все глаза смотрю на ширму.
Наша деревня пропахла ядом.
Это инсектицид, которым опылены яблони. Он резко шибает в нос. Я без конца моюсь в бане, но от него разве отвяжешься, в кожу впитался. И запах Яэко тоже со мной. Белая ядовитая краска убивает жучков, а Яэко убивает меня. И всякий раз, когда это происходит, когда она в меня впивается, я заряжаюсь новой жизнью.
Снизу доносятся стоны отца.
Похоже, он здорово расшибся. Как наступил хромой ногой на ту перекладину, так и полетел с лесенки кубарем, приложился о землю спиной. Подумаешь, перекладина подломилась — всякое бывает. Видать, придется теперь какое-то время мне одному в саду работать. У мамы и в поле дел невпроворот.
Все равно отцу эта работа не в радость.
Он всегда терпеть не мог крестьянский труд. Нет, он никогда не лодырничал, но уж я-то знаю. На самом деле ему на яблони наплевать. А я с каждым годом люблю их все больше. Постоянно думаю, что бы еще такое для сада сделать. Сам не пойму, почему это для меня важно.
Отец и мама совсем не догадываются про мою любовь к яблоням.
Они сдуру боятся, что я, их единственный сын, брошу стариков-родителей, брошу сад и сбегу в какой-нибудь дальний город. И больше никогда в деревню не вернусь. А как им не бояться? У нас в деревне уже восемь молодых ребят сделали ручкой. И до конца лета наверняка еще парочка сбежит.
Осенью купим телевизор.
Мама уж все уши прожужжала. В нашей деревне только две крыши осталось без телеантенны — наша да Яэко. Денег, конечно, жалко. Лучше б маленький трактор купить, чтоб в дальний сад с комфортом ездить. А то надоело уже таскаться в гору с тачкой.
За десять лет жизнь нашей семьи не шибко изменилась.
С голода, правда, не помираем, в долги не залезли, но среди деревенских по-прежнему считаемся бедняками. Теперь, чтоб нормально жить, надо много денег, куда больше, чем раньше. Подумаешь, с голоду не помираем — мартышка в лесу тоже с голоду не помирает. Сейчас уже не те времена. Это староста так говорит. Он теперь не на лошади ездит, на автомобиле.
Многие из нашей деревни работают в городе.
Утром садятся на первый автобус, возвращаются последним, поздно вечером. Весь день месят в городе бетон, раскатывают асфальт, а потом еще по ночам на поле горбатят. От такой жизни стали они квелые, всегда усталые. Говорят мало, встретишь на улице — и не поздороваются толком.
А я никуда из деревни уезжать не собираюсь.
Ночью яблони засыпают, и я с ними. Они вросли в эту землю накрепко, и я тоже. Даже если Яэко уедет, я все равно останусь здесь. Хотя не знаю, может, и не смогу. Но Яэко с матерью никуда не уезжают, у них тоже сад.
Яблоки в саду Яэко необыкновенные.
Я не раз таскал их тайком и ел, они потрясающе вкусные. У меня в саду яблоки красивые, яркие, я ухаживаю за ними куда лучше — и все равно никакого сравнения. Но это не единственная загадка. Я не могу понять, почему Яэко и ее мать не уедут из деревни. Они могли бы перебраться в какие-нибудь дальние края и жить там не в пример богаче.
Нет, не понимаю.
То есть иногда кажется, что начинаю понимать, но всякий раз ошибаюсь. Я бы на месте Яэко давно уж плюнул на нашу деревню. Ведь тогда, десять лет назад, они ушли в город к родственникам. Разве я после такого смог бы вернуться? А они вернулись. И я слышал, что первым делом отправились к пожарному сараю.
Труп, конечно, давно уже убрали.
Я не знаю, кто это сделал и как. Но мать Яэко — мне рассказывали — после долгих поисков нашла место, где было зарыто тело, откопала останки и похоронила рядом с могилами предков. Одна, никто ей не помогал. Если все это правда, то отец Яэко лежит сейчас за их домом, прямо посреди яблоневого сада.
Мне до этого дела нет.
У нас в деревне не любят вспоминать ту историю. И в глаза Яэко и ее матери никто из деревенских не смотрит, разве что дети, родившиеся уже потом. Может, до людей наконец дошло, что они тогда натворили. Все-таки в домах теперь телевизоры, видно, как устроен остальной мир. И вообще стало понятнее, чего делать нельзя, а что можно.
Я с того дня костюма из рыбьей кожи больше не видел.
Отец куда-то его запрятал. Или сжег где-нибудь в укромном месте у речки, не знаю. Отец рассказывал, что купил его у одного китайца, все свои деньги выложил. Врет, наверно. Ткнул в рожу винтовкой и отобрал. А то еще и выстрелил сначала, кто его знает.
Да, мир понемногу стал понятнее.
Может, дело и не в телевизорах. Я вот все свои двадцать лет состою при яблонях, а в людях тоже научился разбираться. Например, легко могу представить, как отец и ему подобные вели себя на материке. И не верю я, что они «только выполняли приказы». Человек способен натворить бог знает что, а потом жить спокойненько себе дальше и ни гугу. Такая уж это тварь. Что-то я не слышал, чтобы кто-нибудь из деревенских бил себя в грудь и страдал из-за отца Яэко.
Сейчас-то отец страдает, и еще как.
У него во всю спину здоровенный такой синячище. Но половина стонов, которые я слышу, доносятся не снизу — это голос монаха. Он тоже страдает. Он почуял, что совсем недалеко, за поворотом реки, в высокой траве переплелись двое, мужчина и женщина. Сложная у них там конструкция: букет из четырех рук, четырех ног, двух языков и пары половых органов. И все это в постоянном движении. Мужчина то и дело спрашивает: «Так хорошо?» И женщина шепчет: «Хорошо». Пот с обоих так и льет.
Жара стоит несусветная, и жучков развелось прямо пропасть.
Мы с отцом хотели сегодня обработать инсектицидом весь сад на горе. Надо было поторапливаться. Я погрузил на тачку насос и попер ее в гору. Когда у нас подохли шелкопряды, мы на склоне вместо плантации разбили еще один сад. Деревья молодые, всякая дрянь к ним так и вяжется. Я качал насос, а отец, поднявшись по лестнице, поливал из длинного шланга стволы и ветви. Жарко, работа тяжелая, нудная, пот градом. Я пару раз чуть сознание не потерял. А стоит снизить темп — отец издали орет дурным голосом.