Я понял, что схожу с ума. Не потому, что у меня больная психика, дефективные нервы или же я унаследовал безумие от порченой тети или порченого дяди. Я закономерно схожу с ума, потому что заигрался в Мальдорора-Супермена, что, полагаясь на свое здоровье и равновесие, забрался в своем одиночестве так далеко, как никогда еще не забирался. В Париже жили сотни русских, какая-то часть их с удовольствием общалась бы со мной, стоило мне высказать желание. Но, гордый, я не желал общаться с соотечественниками, воспринимая это как слабость. Я хотел общаться с личностями, достойными Эдуарда Лимонова, опубликовавшего книгу в коллекции Жан-Жак Повэр chez[8] Рамзэй. С достойными или ни с кем… Оказалось, что человек, в данном случае я, не может как угодно долго находиться один, что есть лимит одиночества. Нужно было спасаться. Следовало идти к людям. Я поднялся по лестнице и прижал ухо к двери девочки с шевелюрой. Прерываемый ее легким и взволнованным, оттуда прогудел на меня мужской голос. Я попятился к лестнице…
У себя в студии я прошел к окну и открыл его. Лицезрением моей книги в витрине «Mille feuilles» я рассчитывал вернуть себя в состояние маниакальности. Увы, книга из витрины исчезла. На ее месте лежала чужая книга в красно-белой обложке.
Грубо, как аларм в мясном магазине, забился в судорогах телефон.
— Хэлло!
— Вы говорите по рюсски, да? Меня зовуть Моник Дюпрэ. Пишется одним словом — Дюпрэ. Атташе дэ прэсс chez Рамзэй дала мне ваш телефон. Я жюрнальист для (последовало невнятное название газеты или журнала). Я читаю ваша книга. Можно вас увидьеть сегодня?
— Можно, — сказал я, и попытался по голосу представить, как она выглядит и сколько ей лет. Но сколько бы ни было, решил я, я выебу ее, иначе не буду себя уважать. Чем же и спасаются от безумия, как не пиздой. Лучшее средство.
Через пару часов она материализовалась на пороге моей студии в крупную даму в шерстистом зеленом пальто. В руках у нее было несколько пластиковых супермаркетовских пакетов. И, переброшенная через шею и плечо, висела на ней большая сума. Звякнув пакетами, она установила их под вешалку.
— У вась очень хорошьё, — сказала она, снимая шерстистое пальто и любопытно оглядывая помещение. Под пальто на ней был неопределенного цвета балахон в татуировке мелких цветочков, из тех, что носят обыкновенно консьержки. Коротко остриженная, загорелая и, о ужас, босые мускулистые икры торчали из-под балахона, на ногах крепкие туфли без каблуков, она прошла в голову моего трамвая, к окнам. — Читая ваша книга, я представляла, что ви должны жить совсем пльёхо. Извини, можно я буду говорьить тебе «ти»?
— Можно, — согласился я и поместил ее возраст где-то между пятьюдесятью и пятьюдесятью пятью. Еще пяток лет — и она годилась бы мне в мамы. — Где вы так хорошо научились говорить по-русски? Вы что, русского происхождения?
— Но, нет, я стопроцентный француженкья! — засмеялась она. — Я долго жила в Москве, потому что мой мужь, индустриалист, делал там бизнес с совьетски. Два мой сина ходили там в школу. — Усевшись, она широко расставила ноги под балахоном и уперлась ладонями в колени. — Твой книга меня очень тушэ, очень-очень затьрогал. Мне твой историй очень близок… Любов твоей мне понятен. У меня остался болшой любов в Москва. Его зовут Витькья… Ох Витькья… — Лицо ее приняло нежное выражение. — Мой малчик Витькья, такой красивий, такой хорешьий. Я совсем недавно живу в Париж, Эдуар, только один с половиной год как из Москва. Францюзский человьек ужасны, материальный совсем… Я хочу всегда обратно, в Москва, где Витькья… Я всегда плачью…» — Она смахнула невидимую слезу.
Я кивал головой и думал, почему она не вынимает магнитофон или блокнот и на задает мне вопросов.
— Ты хочешь випить и кушать? — сказала она и встала. — Я принесла хороший вина и кушать тоже. Я знаю, что ты бедни, потому ми должны кушать. Я очень научилась русски обычай в Москва. — И она по-хозяйски прошагала к вешалке. Глядя на нее в перспективе, я решил, что она похожа на одно из приземистых коротких бревен, которые мне удалось недавно обнаружить на рю Блан Манто. До того, как я их распилил. Бревно в сарафане. Никакой русский обычай не предусматривает приход в дом незнакомого тебе человека с сумками еды.
— Вот, — сказала она, — хороший бели и красны вино. — «Блан дэ блан» и «Кот дю Рон» стали на мой стол. — Вот pate[9] (она вынула патэ в глиняной чашке). Кольбаса… Риэт…[10] — Стуча продуктами, она выставляла мини-гастроном на мой рабочий стол.
Она насилует меня самым наглым образом, подумал я. Однако она приступила к сдиранию упаковок с припасов, и запах свежей еды заполнил студию. Отвернувшись к окну, я проглотил слюну. Я хотел есть. И я любил именно риэт и свиную колбасу — жирные, крепко-холестеринные блюда.
— Я должьна тебе признаться, что я обманула атташэ дэ пресс, — она рассмеялась. — Я сказала, что я жюрнальисткья, чтоб получить твой телефон, но мнье так ньрявилась твоя книга… — Ее окрашенные синим веки виновато опустились и поднялись несколько раз, прося прощения, обнажая черные боевые зрачки нахалки. — Давай кушять. У тебя есть тарельки?
Через полчаса мы сидели рядом на диване-конвертабл, я курил марихуану, а она рассказывала мне, насколько наши души похожи, ее душа и моя. Ее русский, и до этого полный лишних мягких знаков, после «Кот дю Рон» и «Блан дэ Блан» истекал соками. «Моя» Елена и «ее» Витька также, по ее мнению, были похожи — любимые нами чудовища. Из того, что она успела мне рассказать о «такой красивий Витькья», я привычно сложил из элементов образ бездельника, мелкого фарцовщика и даже не макро[11] или жиголо, но приживальщика, оставшегося в столице Союза Советских, но и на расстоянии не дающего пизде и воображению Мадам Дюпрэ покоя. С Витькой мне все было ясно, Витька доил иностранку, «раскалывал» ее на костюмы и свитера, зажигалки и всяческие приятные мелочи. У Витьки, у ленивого бездельника, не было даже достаточно энергии, чтобы найти себе иностранку помоложе. Однако следовало ебать Мадам Дюпрэ, ведь я пообещал себе это — первый акт курса лечения моей расшатанной одиночеством психики, еще когда беседовал с ней по телефону. Она совершенно мне не нравилась. Ни ее сарафан, ни ее возраст, ни бревнообразная фигура, ни скользкие синие тонкие губы, ни седина в ее короткой прическе под мальчика, ни веснушчатые руки ее мне не нравились. Но необходимо было освободиться от оцепенения перед жизнью, от гипноза, в каковой я погрузил себя сам (самогипноз — самый эффективный из гипнозов). «Выебу Мадам Дюпрэ, а потом выебу эту девочку сверху», — сказал я себе. Так ребенку обещают сладкое на десерт, если он съест суп.
— Ты такой сенсативь… — донеслось до меня. — Витькья…
Нужно было действовать без промедления, ибо она намеревалась украсть у меня победу — выебать меня. С самого начала, с момента, когда она стала выкладывать свои жирные припасы на мой стол, у меня не было сомнения, что она пришла меня выебать… Аккуратно притушив ногтем марихуанный джойнт, я положил его в хозяйкину пепельницу. Неуклюже, сдирая с дивана хозяйкин плед, но без колебаний, я придвинулся к Витькиной женщине. Крупным планом надвинулись ее узкие губы, смятый кусок шеи и цепочка на ней. Губы не были мне нужны. Не совсем понимая, что мне нужно, я нажал на ее плечи, и она послушно, лишь вздохнув, съехала вниз. Ее вздох подтвердил мою догадку, что она любит первая хватать мужчин за член. Мне удалось досадить ей, предвосхитив попытку. От сознания того, что я краду у нее часть удовольствия, процесс сволакивания ее на пол студии доставил мне удовольствие. Сволокши, я приспособил ее, грудь на диване, зад обращен ко мне, и запустил руки под сарафан. Под сарафаном оказался по-мужски твердый зад, покрытый шершавыми трусами из толстого акрилика. «Ни единого мягкого куска!» — отметил я с сожалением, проползя руками талию, вернее полное отсутствие талии, мадам Дюпрэ лишь едва заметно сужалась в этом районе… Я дополз до грудей. Они оказались маленькими и резиновыми на ощупь. «Бедный Витька!» — пожалел я соотечественника и решил вызвать в себе желание тем, что внушить себе, что мадам мне противна… Задрав сарафан далеко ей на руки и голову, я стащил (действуя как можно грубее) акриликовую броню, и — о, счастье! — у нее оказался отвратительный запах…
— Почему ты не открываешь глаз, Моник? — спросил я ее, вернувшись к своему марихуанному джойнту. Оправив сарафан, она, однако, осталась на полу, прикрыв ладонью глаза. И не шевелилась.
— Мне стидно перед Витькья… — прохныкала она.
— Витька далеко, в Москве, — сказал я. — Он не видит. Для себя я подумал, что Витька, если бы вдруг, согласно невероятному какому-нибудь чуду, вошел бы сейчас в студию, то, переступив через нее, протянул бы руку к джойнту. «Дай потянуть, мужик?» — сказал бы Витька. И потянув, допил бы полстакана «Блан дэ Блан», оставшиеся в бутылке. И уж после этого, может быть, заметил бы ее. «Бонжур, Монястый!»