На дороге возле нашего дома в Фулхэме валялась серо-бурая хирургическая перчатка. Я сунул пальцы под подкладку пиджака и осторожно, стараясь не порвать карман еще больше, выудил ключи. Калитка привычно скрипнула. Я открыл дверь и с удивлением обнаружил, что Генри и Веро уже дома. Веро приготовила ароматное кассуле,[3] и в доме было тепло и светло.
Едва я вошел в столовую, как Генри откупорил бутылку шампанского, вынесенную тайком из отцовского погреба, и слизнул потекшую по зеленому стеклу пену.
Я бросил пальто на стул в углу:
— Не приняли.
— Так и сказали, а, Чарли? Держу пари, что нет. Говорю тебе, ты получишь эту работу.
Он вскочил, подошел ко мне, обнял и вручил полный стакан. Веро, стоявшая у двери в кухню, смотрела на нас с улыбкой.
— Ну, напрямую не сказали, но я уже знаю, что и как. Хотя генеральный вроде бы отнесся ко мне с симпатией. Но я же почти ничего не понимаю в их бизнесе.
— Ты прекрасно справишься, дорогой, — промурлыкала Веро мягким, как шаль, что лежала у нее на плечах, голосом. — Ты себя недооцениваешь. Ну-ка! — Она взяла меня за подбородок и повернула к свету. — Ты нужен нам счастливый и веселый. Такое красивое лицо, а на нем такая кислая мина, никуда не годится. Я рассчитываю на тебя, Чарли. Рассчитываю, что ты все как-то устроишь. Помни об этом. А теперь давайте есть.
Напевая что-то себе под нос, она поставила на стол дымящуюся кастрюлю, и мы уселись, и долго разговаривали, и предавались ностальгическим воспоминаниям, и голоса наши, огрубевшие от сигарет, звучали с приятной хрипотцой. Светлый миг в том чертовски трудном году. Я наклонился и коснулся губами густых волос Веро, пропахших сладковатым запахом дыма.
Ветер стих, но снег еще падал. Генри открыл бутылку красного вина, и мы смотрели, как растет сугроб у застекленной двери, ведущей в наш крохотный бетонный дворик. Перебирали воспоминания детства. Веро рассказала о Нормандии, где жила ее семья, и об отце-инвалиде, замечательном хирурге, заболевшем полиомиелитом во время работы в Сьерра-Леоне.
— После обеда, наевшись до отвала, все шли гулять. Мы с братом обычно отставали, чтобы покурить, а папа летел вперед на своей коляске. Помню, солнце стояло низко и лучи как будто взрывались, отражаясь от росы. Папа иногда расталкивал меня часа в четыре утра и тащил в свою комнату — послушать Баха или новости о президентских выборах в Америке…
Мир, в котором рос Генри, был намного сложнее. Родители жили то в Челси, то в Саффолке, изо всех сил цепляясь за образ жизни старой доброй Англии. Сестра пыталась покончить с собой. Рассказывая, Генри подходил ко всему осторожно, словно опасаясь, что предмет, о котором он собирается поведать, может вспорхнуть и улететь.
— Отец написал заметку, насколько мне помнится, о трудных подростках, но на самом деле об Астрид. Для какой-то воскресной рубрики. Астрид была просто убита. Такой стыд — ее словно выставили на всеобщее обозрение. Наверно, после того случая родители и решили отдать ее в заведение. Если… Вы, может быть, когда-нибудь навестите ее там. Ей было бы приятно. После того как Астрид упрятали, отец с матерью уже почти не общались друг с другом, как будто раньше только ради нее и притворялись…
Моя история была банальна до ужаса. Серое во всех отношениях детство. Какие-то девчонки, имена которых давно выпали из памяти, баловство наркотиками — все то же, что мог бы рассказать любой мальчишка, выросший в приморском городишке под музыку, манившую блеском и приключениями столичного города. Больше всего на свете я хотел сбежать оттуда, и Эдинбург предоставил такую возможность, тем более желанную, что позволял убраться далеко от опостылевшего юго-востока. Я сочинял пьесы для скромного школьного театра, мечтал стать драматургом или литературным критиком, и Эдинбург с его Фестивалем и шекспировским курсом английского был для меня самое то. Разумеется, с самого начала я угодил в сети вечеринок, наркотиков и гламура, а театр отодвинулся далеко на задний план и стал тем местом, куда я заглядывал от случая к случаю, неизменно навеселе, и откуда уходил в антракте.
Некоторое время мы молчали. Снег все падал и падал, и над головами у нас сгущалось облако сизого дыма. Веро играла с прядкой волос, накручивая ее на палец, чуть не подпалила ее сигаретой, от неожиданности подалась назад и, заметив, что я наблюдаю за ней, смущенно улыбнулась. Потом я стал убирать со стола, а Генри, положив ноги на подоконник, негромко запел. Голос сквозь сигаретный дым звучал приглушенными всплесками. Веро подтягивала, когда знала слова. Иногда она путала их, и тогда оба смеялись. Они пели колыбельные и рождественские куплеты. Я до смерти устал, но был абсолютно счастлив.
Потом Веро ушла спать, а мы с Генри открыли еще одну бутылку, и он все говорил и говорил, удобно развалившись в кресле. Голова покоилась на спинке, а пальцы вытягивались и складывались, как будто собирая висевшие в воздухе слова. Губы его лиловели от вина, щеки горели, но взгляд неизменно оставался спокойным и отстраненным.
Генри делал фотографии для книги о лондонских безработных, издать которую собирался друг его отца. Снимал сероглазых проституток под серыми мостами над серыми водами Темзы. Он показал мне несколько снимков, разложив их на столе. На одном какой-то мужчина держал перед камерой ребенка, словно защищаясь им от неведомого зла, на другом старуха грела руки над огнем, разведенным в бочке из-под бензина. За объективом камеры Генри будто чувствовал себя в большей безопасности. Таким было его общение с миром. Рассматривая снимки, он машинально покачивал бокал.
— Ты… ты еще любишь ее, Чарли?
Я посмотрел на него. Выдохнул струйку дыма.
— Конечно, люблю. Думаю, я готов любить ее вечно.
Генри с такой силой прижал пальцы к столу, что кончики их побелели. Глаза его застелила дымка, но уже в следующую секунду он глядел на меня сквозь мутноватый воздух.
— Когда я в первый раз увидел вас вместе в Эдинбурге, то сразу подумал, что вы — своего рода образец, демонстрация того, как все должно быть, как может сложиться у людей, которые того заслуживают.
Я глухо рассмеялся.
— Господи, Генри, да ничего еще не сложилось. Я — безработный без перспектив, она ненавидит то, чем занимается, и в голове у меня только одно: как заработать денег, чтобы вернуть ее. Вернуть, чтобы увезти из Лондона, туда, где солнце, туда, где еще можно разбудить старые чувства. Разве не трагично?
— Нет. Нет. Это совсем не трагично. Немного грустно — сейчас, но потом для вас все сложится. По крайней мере, вы есть друг у друга. — Он поднес руки к глазам и принялся внимательно рассматривать ногти.
— Знаешь, Генри, в прошлый четверг я сделал нечто очень странное. Пошел на собеседование в одну страховую компанию на Стрэнде. Обычная офисная работа. Зарплата далеко не сказочная, но я понемногу понижаю планку требований. Сейчас мне просто нужна работа. Любая, лишь бы не откровенное унижение. До конца недели у меня двадцать фунтов, так что домой решил вернуться пешком. Было пять вечера, и я прикинул, что за час дойду. Шел дождь. Несильный, но упорный, так что в ботинках скоро уже хлюпало, штанины промокли. Я стоял возле «Рица», мимо проехало такси, прямо по луже, и обдало меня с головы до ног. Костюм снова в химчистку. Сначала я жутко разозлился, а потом просто пал духом. Подумал, черт с ними, с деньгами, зайду в «Риц», выпью. Зашел. Вокруг все в золоте, я стою, с меня капает, а мимо дамы в мехах буксируют своих толстых мужей. Вид у меня был, наверно, совсем жалкий, потому что целых три швейцара подошли спросить, чем мне можно помочь.
Я потянулся, долил в стакан Генри, наполнил свой и сел рядом. Мы смотрели в темное окно; время от времени свет свечи выхватывал из мрака брошенную ветром горсть снега.
— Меня провели в бар, и, конечно, самое дешевое пиво стоило семь фунтов, и я надеялся на тамошний шик и восторги. Кажется, я и зашел-то туда, прежде всего чтобы напомнить себе, зачем мне вообще нужна работа в Сити. Никакого восторга. За одним столиком расселись немолодые женщины — приехали в Лондон шастать по магазинам, — пили дурацкие коктейли с зонтиками и глазированными вишенками. Кроме них в баре никого не было.
Сидел я там довольно долго. Тянул пиво. Слушал какой-то жуткий джаз да шум машин по лужам за окном. А потом туда зашла девушка. Знакомая. Сьюзи Эпплгарт, помнишь? На курс старше.
— Конечно, помню. По-моему, наши родители дружили. Очень… очень симпатичная. Немного полновата, но милая.
— Ну вот. Села она у стойки, заказала выпивку, а меня и не заметила — я в уголке с глотком пива на донышке. У нее шампанское, и по всему видно, что она жутко счастлива. Через какое-то время заваливает Тоби Пул. Чуточку постарше, чем я помню по Эдинбургу. И вот Тоби подхватывает Сьюзи, они обнимаются, он заказывает себе пиво, и они сидят там рядышком, разговаривают да милуются. Я прислушался. Тоби все толковал про какую-то работу и про фонд, которым, как я понял, его попросили управлять. Потом он ослабил галстук, а она потребовала еще шампанского — отметить это дело.