Потом они медленно шли домой вверх по склону, а позднее отправились в тускло освещенный бар обедать (ее сын почти засыпал, склонившись над полированным деревом), и оттого, что в баре было темно, тесно и стоял шум, оглушительный шум, такой, что казалось, будто они глотают часть этого шума и этой темноты вместе с едой, она чувствовала головокружение и замешательство, когда они вышли на свет и в тишину улицы.
Она лежит в темноте, мысленно совершая какие-то трудные виражи, чтобы добраться до места, где сможет заснуть. Заснуть всегда трудно. Даже в те ночи, когда это оказывается нетрудным, она ждет, что будет трудно, и готова к этому, так что и впрямь порой становится трудно.
В ту ночь, давным-давно, ничего больше нельзя было сделать. Она лежала в комнате и плакала. Лежала на левом боку, уставившись в темное окно. Ей было лет восемь-девять или около того. Левая щека на мягкой старой наволочке, в которую вдета маленькая старая подушка, все еще хранящая запахи бывших владельцев. Рядом с ней, а может, на ней, под правой рукой, – потрепанный набивной слон с гнущимся во все стороны хоботом, усталый и задремавший. Или скорее подушка была отброшена в сторону, и слон отброшен в сторону, а она лежала на правой щеке, уставившись на свет, льющийся из-под двери и освещающий половицы в ее комнате. Она подставила руку под сквозняк, дующий по полу; в ту ночь она надеялась, что откуда-то снизойдет милость, дверь снова откроется, из коридора хлынет свет, ярко-белый, и на фоне его белизны появится черная фигура. Когда вечером мама уходит, она уходит очень далеко, пусть всего лишь по ту сторону двери, а когда она открывает дверь и входит, то направляется прямиком к ней и останавливается, высоко возвышаясь, и освещена только половина ее лица. Но сегодня девочка не смотрела на дверь, ее лицо было обращено к темному окну, и она начала безутешно плакать. На нее сердятся; она сделала что-то непоправимое, за что сегодня ей нет прощения. Никто к ней не придет, и ей не разрешается выходить. Непоправимость пугала ее. У нее было чувство, что она от этого умрет. Потом вошел он, почти по собственной воле, хотя и не настоящий – она его придумала, он пришел впервые и стоял, возвышаясь над ее правым плечом, маленький, мягкий, держащийся в тени, – нечто, явившееся, чтобы сказать ей, что все у нее будет хорошо, нечто, воплотившееся на пределе, в момент, когда впереди не оставалось уже ничего, кроме темноты.
Она думала о том, каким все это оказалось нескончаемым. Вот почему она не могла спать. Она никак не могла убедить себя, что день закончился. У нее никогда не было ощущения, что какой-то день когда-то заканчивался. Все длилось и длилось. С тем делом не только не было покончено, возможно, в свое время оно было сделано не так хорошо, как надо бы.
За окном пел пересмешник, часто, приблизительно каждую четверть минуты, меняя мелодию, словно пробовал разные части песни. Она слышала его каждую ночь, а вот соловей, который тоже пел в темноте, напоминал о себе не каждую ночь, а только время от времени.
Пересмешник пел, и фоном к его пению был шум океана, иногда ровный гул, иногда резкие всплески, когда большая волна обрушивалась на песок, – не каждую ночь, а когда бывал высокий прилив и она лежала в темноте без сна. Она думала, что если ей удастся заставить себя хоть как-то успокоиться, то она заснет, и она старалась втянуть в себя покой, словно он был каким-то потоком, и это срабатывало, хотя ненадолго. Покой, когда он начинал наполнять ее, казалось, шел из позвоночника, из его нижней части. Но он не оставался в ней, если она не удерживала его в себе, а она не могла долго его удерживать.
Тогда она спрашивала себя: откуда же взять хоть какую-нибудь помощь? И нечто, тот же неясный силуэт, к ее удивлению, возвращался и останавливался над ее правым плечом. Теперь он был не таким маленьким, не таким пухлым, не таким скромным (прошло много лет), а полным хмурой уверенности. Он не говорил этого, но весь его вид говорил за него, что все хорошо, и она хорошая, и она сделала все возможное, пусть другие так и не думают, – и что эти другие тоже где-то здесь, в доме, в комнате, что они стоят в конце коридора, выстроившись плотной шеренгой или двумя шеренгами, с горделивыми белыми и сердитыми лицами.
Он сидит, уставившись на лежащий перед ним лист бумаги. Он пытается все подытожить. Он говорит:
– Подытоживаю. Билет – 600$, потом еще – за отель, еду и так далее, всего за десять дней. Скажем, по 80$ в день, нет, больше, около 100$ в день. И любовью мы занимались, скажем, в среднем раз в день. Это по счету 100$. И каждый раз это продолжалось часа, может, два или три, таким образом, это составляет где-то от 33$ до 50$ в час. Дорого.
Хотя, конечно, это не все, что происходило, потому что мы проводили вместе почти целый день. Она постоянно смотрела на меня, а каждый раз, когда она смотрела на меня, это тоже чего-то стоило, и она улыбалась мне, и говорила без остановки, и пела; что бы я ни сказал, она тут же подхватывала, включалась, бросала мне какую-нибудь реплику, потом уходила немного в сторону, но все так же улыбалась и шутила со мной, и мне это страшно нравилось, но я не слишком четко понимал, что делать мне, и просто улыбался ей в ответ и чувствовал себя рядом с ней тупым, недостаточно сообразительным. А она говорила и касалась то моего плеча, то руки, все время касалась и прижималась ко мне. Вы проводите вместе весь день, и это происходит все время – прикосновения, улыбки, все больше и больше, и вы знаете, где будете ночью. Ты разговариваешь и одновременно то и дело думаешь об этом, нет, не думаешь, просто чувствуешь это как своего рода конечную цель – то, что произойдет, когда вы уйдете оттуда, где провели вечер, где бы это ни было. И ты счастлив от предвкушения и представляешь себе все заранее – не в голове, нет, а где-то внутри себя, или, вернее, оно поднимается в тебе и наполняет все твое тело, так что, когда вы оказываетесь в постели, уже нет мо́чи терпеть. Это настоящее действо: то, что тебя переполняет, изливается наружу неторопливо, ты медлишь до тех пор, пока не становится невмоготу, или все время сдерживаешь себя, сдерживаешь и касаешься лишь краев, ходишь по краю, но вот уже не осталось сил, и ты ныряешь, и доходишь до дна, и, когда все окончено, чувствуешь себя слишком слабым, чтобы встать, но через некоторое время все же приходится идти в ванную, и ты встаешь на дрожащих ногах и идешь, хватаясь за все дверные косяки, а из окна сочится тусклый свет, при котором ты видишь дорогу туда и обратно, но не можешь как следует разглядеть кровать.
Так что на самом деле это не 100$, как значится в счете, потому что это длится весь день, с того момента, когда ты просыпаешься и чувствуешь ее тело рядом. Ты не упускаешь ни на мгновение ничего: вот ее рука, ее нога, ее плечо, ее лицо… чудесная кожа… Повидал ты хорошую кожу на своем веку, но эта кожа – уже на грани чего-то иного, и вы готовы начать, и сколько бы вы ни ласкали друг друга, вам всегда мало, а когда голод немного утолен, ты думаешь о том, как любишь ее, и все начинается сначала. А ее лицо? Ты смотришь на ее лицо и не можешь поверить, что ты действительно здесь и тебе так повезло, и ты по-прежнему изумлен. И изумление не исчезает, даже когда все уже позади.
Скорее всего это продолжается добрых шестнадцать или восемнадцать часов в сутки, это продолжается даже тогда, когда ты не с ней: ненадолго отлучиться даже хорошо, потому что знаешь, как прекрасно будет встретиться снова, почувствовать, что все по-прежнему, и, когда ты отправляешься побродить по старинным улицам или посмотреть старинную живопись, тело твое ни на минуту не оставляет ощущение присутствия в нем всего этого, и ты не можешь забыть какие-то вещи, которые случились накануне и которые сами по себе мало что значат или мало что значили бы, если бы вы не делали их вместе, они постоянно внутри тебя, так что сто разделить, скажем, на шестнадцать составит всего 6$ в час, что не слишком много.
На самом деле это продолжается, даже когда ты спишь, хотя, возможно, снится тебе что-то другое, может, какой-то дом, этот дом снится тебе почти каждый день, потому что по утрам ты проводил бо́льшую часть времени в этом старом каменном доме и, когда закрываешь глаза, видишь его прохладные помещения и ощущаешь внутренний покой. Видишь каменный пол и каменную аркаду, и просветы, пустоту внутри арок, словно они – темные рамы, в которые оправлено то, что находится за ними. Сад и арочные просветы тоже кажутся каменными из-за своей прохлады, и серые шторы, насквозь просвечиваемые сияющим за арками солнцем, и высоченный потолок, все это постоянно жило в твоей памяти, хотя ты не знал этого, пока не закрыл глаза. Ты спишь, и она тебе не снится, но лежит рядом, и ночью ты не раз просыпаешься, чтобы убедиться, что она здесь, и отметить, скажем, что в прошлый раз она лежала на спине, а теперь обвилась вокруг тебя. Ты смотришь на ее закрытые глаза, хочешь поцеловать ее ресницы, ощутить губами мягкость ее кожи, но не хочешь потревожить ее, не хочешь увидеть, как она нахмурится, словно во сне забыла, кто ты такой, и просто почувствовала, как что-то нарушило ее покой. Поэтому ты просто смотришь на нее и вбираешь в себя все это, стараясь запомнить, как смотришь на нее, спящую, а она лежит рядом, не отстраняясь, как будет потом, и ты хочешь не спать всю ночь, чтобы бесконечно испытывать это ощущение, но не можешь, засыпаешь снова, хотя сон твой неглубок, и даже во сне стараешься сохранить это ощущение.