Вот и всё о избе, пожалуй. Имеется под ней ещё и погреб. Не стал бы загромождать рассказ этой деталью, но приспособлю её к случаю. Вдруг во время чая старик крякнул, схватился за поясницу и загудел: «Отпустило. Попалась, зараза!» Выбежал на середину горницы, рванул кольцо крышки погреба и исчез в нём. Появился через некоторое время, вздымая в руке огромную жирную крысу, — уже дохлую, по всей вероятности. Прошествовав передо мною, он бухнул ногой в дверь и выкинул крысу в темноту. Сел, блаженно улыбаясь, и начал тереть крестец, приговаривая: «Ну, зараза, ну, зараза, помаяла ты меня...»
И то ли случай этот столь сильно потряс меня, то ли одурманил дедов чай, заедаемый бутербродами с колбасою диабетической, то ли усталость взяла верх в организме, но сам не помню: дошёл я до кровати или свалился с табуретки тут же, возле стола?..
Проснулся, впрочем, в кровати, но это неважно. Важнее то, что с утра я приступил к исполнению своих непосредственных служебных обязанностей. День прошел великолепно: я не только проникся сознанием ответственности своего дела, не только вошёл в круг сослуживцев — людей доброжелательных и достойных всяческого уважения, но и сам внёс некоторую лепту: составил два ответа на письма пенсионеров, которые товарищ Тюричок, самолично прочитав, велел отправить почти без переделок. Главное же — записался в библиотеку. Правда, любимых мною классиков прошлого века в ней не так уж много; ознакомившись с моими вкусами, библиотекарша сказала, что, к сожалению, большая часть интересующих меня книг находится на безвозвратном прочтении. От собраний сочинений, к примеру, остались только последние тома с содержащимися в них письмами. Я взял письма Тургенева, Льва Толстого, а также любимого мною классика Гоголя Николая Васильевича. Под свежим впечатлением от прочитанного, пред светлым ликом гениев и в беспредельном восхищении чистотой их слога я и позволил себе — невольно, быть может, подражая их стилю, — написать Вам это послание на исходе третьего дня моего здесь пребывания.
Кстати, о третьем дне: сегодня в город завезли портвейн. По пути на обед я увидал в очереди возле винного магазина хозяина. Он был трезвый, с огромной сумкою. Заметив меня, он отделился от очереди, подошёл и спросил, не могу ли я несколько заплатить за квартиру в счёт будущего проживания. Пришлось дать ему пятерку из подъёмных. Подходя вечером, после работы, к дому, я услыхал странные звуки: будто что-то тряслось и гудело. Скрипели доски, хлопали двери, а из всего этого шума складывалась довольно внятно незамысловатая мелодия популярной песни «Арлекино». Я удивился, но, увидав стоящего возле амбара старика, виду не подал. Когда я спросил, в чём тут дело и почему в окружающую среду врываются посторонние шумы, он покачнулся, повернулся лицом к огороду и, выбросив руку в направлении бани, прохрипел: «Вона!» Действительно, звуки доносились оттуда. Я обогнул огород и подошёл к бане. Потрясение ожидало меня: ходила каждая досочка на крыше, на предбаннике, на дверях... Дотронулся до угла — он тоже визжал, постанывал, ворочались и бормотали брёвна в пазах. И все эти шорохи, писки, визги, шуршанья и скрипы старого уже, почерневшего дерева необъяснимым образом складывались во вполне осмысленную мелодию, сочинённую к тому же, как я слыхал, зарубежным композитором. На окне мелькали какие-то блики, голубоватое свечение, — игра света удивительно вплеталась в мелодию. Однако, сколь я ни вглядывался внутрь, источника его так и не обнаружил.
Думаю, что в момент, когда я отходил от бани, мы с хозяином являли собой картину в общем-то одинаковую: меня тоже шатало из стороны в сторону. Тем не менее нашёл в себе силы подойти к нему и спросить, вложив в вопрос всю воспитанность, на какую только был способен в этой ситуации: «Послушайте, дедушка! Что у вас там, в бане — черти завелись?» Старик покачнулся, сжал ладонь в кулак и, вознеся его над головой, протрубил: «Пры-рода!» — после чего уплёлся в дом.
И вот теперь пишу Вам письмо. Из огорода доносится элегическое: «Присядем, друзья, перед дальней дор-рогой...» Хозяин топает в пристрое и звенит бутылками, из окна пучится на меня огромный глаз старого мерина Андрея, а далеко в лугах что-то гулко бухает. Чудится живое в хламе, громоздящем избу; кажется, стоит кому-то скомандовать — и он запляшет, закружится по комнате, завывая: «Давай, космонавт, потихонечку трогай...» — и тогда я, наверно, сойду с ума...
Остаюсь с совершенным почтением
Тютиков Гена
Уважаемый сударь мой, Олег Платонович!
Здравствуйте, вот и опять я. Вы, небось, удивляетесь: почему же «сударь»? Да потому, что, прочитавши за время пребывания здесь множество писем из собраний сочинений, не могу налюбоваться обращениями, которые употребляли между собою живущие в те времена люди: есть в них и тонкость, и душевность, и тому подобная обходительность. Есть ещё, правда, выражение «государь мой», хотел я его употребить относительно Вас, да постеснялся: уж больно непривычное. Вы и не обидитесь на это, я думаю, как не обижаетесь на то, что докучаю Вам, человеку чрезвычайно занятому по своей основной специальности техника-землеустроителя, своими откровениями. Две недели прошло, как я послал Вам первое письмо, уж и ответ получил, за который большое спасибо. Пишете, что июль там выдался неважный, всё больше с грозами, два раза даже был град. И у нас прошли грозы, но лёгкие и короткие: бывало, по три грозы на день, а солнце всё светит и светит с утра до вечера. Одна из гроз застигла меня, когда я в обеденный перерыв купался на речке. Я спрятал одежду под лежащую вверх дном лодку, а сам залез в воду. Что тут было! Вспыхивали и гасли молнии, бесновалась, выплёскиваясь из воды и взблёскивая боками, рыба. Из леса на другом берегу вылетели птицы и начали низко носиться над водой, выхватывая серебристые тела. Одна из них налетела на меня, ударила крылом и, закричав, взмыла вверх, ускользая от приближающегося ливня. А когда он ударил, я уже ничего не видел: ни птиц, ни рыбы — всё исчезло в кипящем серебре. Теперь клёкот воды слился с клёкотом леса, — то ли он сам шумел, то ли кричали спрятавшиеся там птицы. А я, стоя по шею в воде, захлёбывался от потоков, льющихся сверху.
С перерыва опоздал, конечно, потому что идти под дождём на службу и прийти мокрым не хотелось: вдруг мне на приём направили бы гражданина или гражданку — они увидели бы, что я в мокрой одежде, и это могло подорвать мой авторитет как должностного лица, а также и всего нашего учреждения. Впрочем, граждан на приём ходит мало: за полмесяца мне пришлось разбираться всего с тремя. В основном же подшиваю пенсионные дела, отвечаю на запросы из области и беседую на различные темы с соседкой по кабинету, Олимпиадой Васильевной. Штат сотрудников здесь хороший, все прекрасно ко мне относятся и приглашают домой пить чай. Нравится даже атмосфера, царящая в организации: тихий коридор с пыльными лучиками из окна, деловитые люди за столами в кабинетах, неторопливое обсуждение всяческих новостей. В общем, работается хорошо, чего и Вам желаю. Но главное не в работе, там всё в порядке. Главное — дома, а дома-то интересные дела творятся, любезный Олег Платонович! Когда в городе наконец кончился портвейн и баня перестала шуметь, я в категорической форме попросил хозяина объяснить его странное поведение. Он покряхтел, покурил; вдруг заморщился и сказал:
— Опять в мизинец стреляет. Ну, стервецы, покажу я вам...
Выбежал в огород и стал ухать на соседских мальчишек, копающихся возле забора. Вернувшись, объяснил добродушно:
— Вот видишь — они сейчас тынинку выдёргивали, а у меня в мизинец начало постреливать. Как дёрнут — так стрельнёт... И во всём так. Крот яму под домом роет — словно меня буравит. Мышь под полом пробежит — а мне щекотно. Такие-то, Геничка, дела.
— А баня? — спросил я.
— Баня-то? — он заморгал, полез за платком. — Да тут, брат ты мой, целая история вышла. Роман можно писать, да ещё с двоеточием (при чем здесь двоеточие — никак не понимаю). Было нас двое братовей. Отец с матерью померли, когда мы ещё совсем молодыми вьюношами были, вот и остались вдвоём. Городишко тогда совсем маленький был, вроде деревни, а люди охотничали, рыбу ловили, лес валили.
И вот пошли мы как-то с Фомой в тайгу, за белкой. Побелковали, сколь могли, — а уж под самый-то конец, перед тем как из лесу выйти, — вдруг пыхнуло что-то в нас. Смотрим друг на друга, глазами хлопаем — и слова вымолвить не можем. Глядь — я ему свою, а он мне свою фляжку протягивает.
— Горит? — спрашиваю.
— Да, — говорит, — горит.
Во как сполыхнуло. Обожгло душу, да так и палило, пока до дому не добрались. А от дома-то — одни головешки. Начали снова строиться. И только тогда внутри жечь перестало, когда мы этот дом с баней выстроили. Каждое брёвнышко, каждую досточку одна к одной прилаживали, ласкали да холили. Так и жили.