Этот сон сбудется непременно: Я буду сажать на Марсе деревья. Может, вначале придется создать искусственное солнце. Тепло и свет там не помешают. Уже пора закаляться. Мамочка, пусти меня на Байкал. Дай мне денег на билет — только в один конец. Взаймы. Я заработаю и верну. Ты ж все равно хотела купить мне мотороллер? Вместо этого…
Мама вздохнула.
— Как же я пущу тебя одного… такого фантазера… на Север? Забудь, что у тебя есть отец. Он тебя не примет.
— Если не примет, значит, он не тот, за кого я его принимаю. Тогда и не надо. А еду я не один.
— С кем же?
— С Алешей. Разве он пустит меня одного. Он мой лучший друг.
— Но он неплохо устроился. Московская прописка. Комната.
— Мы уже были с ним у начальника милиции — того, что когда-то взял над ним шефство. Он обещал бронь на комнату. Поскольку Алеша едет на БАМ. Пекари и там нужны. К тому же он еще и повар и кулинар. С ним как раз все просто: обком комсомола охотно даст ему путевку. Ему и подъемные дадут, и дорогу оплатят.
— Ладно, сын, если тебе надобно хлебнуть лиха — езжай. Может, это тебе необходимо для становления личности. Пусть так. Об одном прошу… Не принимай от него ничего. Понял?
— Понял. Ой, спасибо, мама! — я бросился целовать мать.
— И одно условие: пиши мне дважды в неделю, не реже. Ведь я буду очень беспокоиться за тебя…
Мама вдруг заплакала. Я, как мог, успокоил ее.
Она так и не читала сценарий. Мы сидели с ней на балконе, смотрели на Москву-реку и беседовали. Я рассказал о Маринке. Мама очень ей сочувствовала и возмущалась бездушием Геннадия Викторовича.
После обеда, только я улегся с книгой в своей комнате, вошла мама. Присела на край кровати.
— У меня к тебе, Андрюша, просьба. Ты помнишь художника Евгения Никольского?
— Конечно, хотя он редко заходит к нам. По-моему, ты его не очень-то жалуешь. Последнее время он уже не ходит совсем. Его пейзаж висит в твоей комнате. Я раза два встречал его на улице. Он плакал и лез целоваться.
Мама нахмурилась.
— Ты не говорил мне об этих встречах. Жаль его. Он был очень талантлив! Стал пить… Пропил свое дарование. Просила его не ходить к нам. Жаль его жену. Хорошая женщина, но… Принесла свою жизнь в жертву неудачнику. Сейчас Евгений Сергеевич в больнице. Пока в сознании. Хочет повидать тебя. Давай съездим, навестим его?
— Меня? Но почему? Я думал, он и забыл уже обо мне.
— Не забыл. Детей у них нет… Вот он и вспомнил, как брал тебя когда-то на руки. Может, чувствует себя одиноким… Навестим?
— Раз ты хочешь — пожалуйста.
Ровно в пять, оба в белых халатах, мы поднимались по широкой железной лестнице старой больницы на второй этаж. Долго шли коридорами. Встретили жену художника, она обрадовалась нам.
— Вот спасибо, что пришли. Женя так ждет вас. Посидите с ним… Я скоро вернусь, только куплю Женечке фруктовые соки. Он боится оставаться один.
Она говорила маме, но смотрела на меня — пытливо и недоверчиво. Мама кивнула, и мы пошли дальше. Я оглянулся, Никольская смотрела нам вслед.
Евгений Сергеевич лежал в отдельной палате. Давно я его не видел, и меня поразило, как он изменился и сдал.
На подушке выделялось худое, скуластое лицо, обтянутое темно-желтой сухой кожей, запавшие, лихорадочно блестевшие глаза, измученный пересохший рот. Вокруг этого человека кружила смерть, но он еще был в сознании и обрадовался нам.
— Если не побрезгуешь… поцелуй меня, — прохрипел умоляюще — это он говорил мне. Я, поборов брезгливость, но не подав вида, поцеловал его в щеку. Он просиял.
— Спасибо. Ты добрый мальчик. — Он перевел взор на маму. — И тебе спасибо, Ксения. А где жена?
— Она сейчас вернется, пошла купить тебе соков.
— Если я опять «уйду», скажи ей, чтоб не отходила от меня… Теперь уже скоро…
Его мучило удушье, он с большим трудом переводил дыхание.
Евгений Сергеевич лежал ногами к распахнутому настежь широкому окну, чтоб видеть небо и деревья больничного парка. Листья еще не успели огрубеть, светло-зеленые, нежные, а высоко в синеве медленно плыли кучевые облака.
Я вдруг понял, ощутил всем сердцем, каким же прекрасным видит умирающий художник этот малый кусок мира в рамке окна — легкие ветви в кружеве листвы, белоснежные облака, глубокое небо, начинающее уже лиловеть, — где-то спускалось к горизонту солнце.
Никольский особенно чувствовал природу — ее ландшафты, самую душу. Его пейзажи, написанные всегда как бы с высоты, были пронизаны духовностью, пробуждали чувства глубокие. На выставках перед его картинами всегда толпились зрители, но в газетных отчетах редко упоминалось его имя. По словам мамы, он не был тщеславен, но знал себе цену, и это замалчивание оскорбляло его. Он дулся, как ребенок, которому несправедливый учитель не отдает должное, и, как обиженный подросток начинает в таких случаях назло хулиганить, так он стал «назло» (кому?!) пить.
Признание — вот что было нужно ему более жизни, но ведь признание все равно придет, раз хороши его картины. Я еще не знал тогда, что слава придет к нему скоро — почти сразу после смерти.
— Ты не рисуешь? — спросил он меня.
— В детстве рисовал. Говорили, неплохо. Даже премию раз получил на конкурсе детского рисунка. Но потом забросил кисть и краски.
— Но почему?
— Некогда. Все же я учился, и… фигурное катание много отнимало времени.
Больной с укором взглянул на меня.
— Зачем же именно живопись оставил?.. Может, это было… твое… настоящее!
— Я и спорт теперь оставляю.
— Едет на Байкал, — усмехнулась мама.
Художник смотрел на меня с каким-то непонятным выражением.
— Желаю тебе успеха, — проговорил он. — Я всегда мечтал только об одном — быть художником! Не пришло мне в голову, что надо сначала… человеком… потом уже… художником.
Я распорядился… все свои принадлежности для живописи, а также последние картины оставляю тебе, Андрюша. Пожалуйста, прими.
— Спасибо, но я же не художник.
— Может, еще потянет писать. Прими.
— Хорошо, спасибо, может, пригодятся, когда увижу Байкал. А картины буду беречь. Спасибо.
— Байкал? Я помню твои детские рисунки, они были очень своеобразны. Кем бы ты ни стал в будущем… искусство, или наука, или просто любой труд… никогда не стремись к славе. Поверь, главное — сам труд, когда любишь свое дело. Спасибо, что зашел проститься. Прощай. Теперь иди.
— Выйди, Андрей, — сказала мама.
Я еще раз поцеловал художника и вышел в коридор. Было смутно у меня на душе.
Навстречу шла жена Никольского — измученная, издерганная. Когда-то она была красива, от красоты ее ничего не осталось. Мама говорит, что она подавала надежды как актриса. Надежды эти не оправдались: Никольский затмил ей весь белый свет.
Она бросила взгляд на дверь в палату и подошла ко мне. В авоське позвякивали бутылки с кефиром и соками. Мы помолчали.
— Совсем не похож на мать… — сказала она, разглядывая меня в упор выцветшими синими глазами.
— А я весь в отца, — сказал я и неожиданно для себя предложил ей взглянуть на фотографию отца из журнала, благо я носил ее с собой. Никольская с интересом разглядывала папино лицо.
— Да, ты действительно похож на него, — вымолвила она и заплакала. — Женечка… Врачи говорят, нет надежды. Печень разрушена. Никто не любил Женечку так, как я любила… таким, каков он есть, со всеми его слабостями и недостатками. Когда он понял, что пропал, предлагал мне развестись-, чтоб не казнилась я, на него глядя. Но разве я брошу его? В горе и радости…
В коридор вышла побледневшая мама.
— Скорее!
Никольская бросилась в палату. Мы молча постояли в коридоре у окна — минут пять, мама хотела успокоиться. Дверь из палаты стремительно открылась. Бедная женщина встала на пороге…
— Врача к Женечке! — хрипло сказала она.
По коридору уже спешили врач и сестра. Наверное, вызвали их звонком.
Мы отправились домой. Мама очень устала. Друг ее юности уходил навсегда. Быть может, она чувствовала себя в чем-то виноватой?
Глава вторая
МОЙ ДРУГ АЛЕША
Мы с Алешей познакомились года три назад в зоопарке.
Мы стояли перед клеткой с орангутангом. Собралась довольно большая толпа — детей и взрослых, все со смехом наблюдали за обезьяной.
Орангутанг чего только не выделывал: раскачивался на перекладинке, как акробат, кувыркался, строил рожи, переносился с одного угла в другой, едва касаясь рукой прутьев клетки. Видно, он понимал, что собрал зрителей, что смешит всех. Если б клетка была не столь тесной, он бы продемонстрировал, наверное, и не такое.
Но в это время сторож приоткрыл на мгновение дверцу клетки и бросил внутрь охапку свежескошенной травы — она даже не успела привянуть. Пахла, как на лесной поляне в знойный летний день.
И орангутанг сразу забыл обо всем на свете. Он уже ничего не видел, кроме этой свежей травы… Он ее нюхал, касался губами, прижимал к груди. Разочарованные зрители пытались возгласами привлечь его внимание, вернуть снова к прежней игре. Орангутанг мрачно посмотрел на столпившихся у его клетки людей и повернулся к ним спиной. Немного постояв, он лег в дальнем углу, замер в тоске и неподвижности, уткнувшись в траву.