Я пришел со своим письмом на улицу Теодора Герцля. Занятия на учительском семинаре шли уже полным ходом. Получил койку в общежитии и пошел на лекцию.
Спортсменов оказалось человек двадцать. С десяток пожилых учителей физкультуры с опытом работы исключительно в школах. Три борца, велосипедист, два фехтовальщика, два боксера. Теперь уже три – вместе со мной... Зато учителей математики, физики – целый табун. Бывшие пионервожатые, библиотекари, учителя кара-калпакского, осетинского и прочих, никому здесь не нужных языков.
С утра мы слушали лекции по Танаху, географии, о героях палестинского подполья, о Катастрофе шести миллионов евреев, учили иврит. Потом шли в столовую, отдыхали, а после разбредались по семинарам. Мы же, спортсмены, уезжали в спортивный зал. Либо шли в бассейн или на стадион.
Мы, трое боксеров, как-то быстро, легко сошлись, сделались неразлучны: чемпион Украины Максим Зильбер, чемпион Москвы Артур Флорентин, окончивший химический факультет МГУ и Физкультурный институт, и я – Феликс Болотный, «дядечка» тридцати лет, мечтающий повоевать за Израиль.
Каждый из нас в прошлой жизни своей был чем-нибудь знаменит.
Максим Зильбер, мрачный еврей с расквашенными кистями и лицом гладиатора, был знаменит тем, что неизменно бил легендарного Королева и даже нокаутировал его – десятикратного чемпиона Советского Союза. Во всех учебниках бокса написано, что Николай Королев ни разу не побывал «на полу», ушел с ринга непобедимым, завоевав тем самым звание «абсолютного чемпиона». Максим же Зильбер ни в одном учебнике упомянут не был. Но мы, «матерые волки» ринга, прекрасно знали, кого Королев боялся и кто действительно был «абсолютным».
Огромный, гориллоподобный, ходивший на подогнутых ногах, с длинными, чуть не до самой земли руками, Макс был знаменит еще и тем, что вечно был холост. Из Киева слали ему посылки: черные сухари, хозяйственное мыло, соль, консервы, сатиновые трусы. Он оставил там уйму любовниц, кучу внуков, некоторые из них были старше его детей. И все вместе: внуки, дети, любовницы – звали Макса назад...
Артур Флорентин был в Москве прекрасно устроен. Имел квартиру на улице Горького, в самом центре, получал чемпионскую стипендию, тренировал в Лужниках подростковую группу, круглый год находился на сборах, бесплатно питаясь в лучших ресторанах. Однажды его «не взяли» в Данию, потом «не взяли» в Норвегию. А вместо него, чемпиона, поехали другие, кого Артур запросто колотил. И он взбеленился. Собрал документы и подал на выезд. Из Лужников его тут же уволили, лишили стипендии, отобрали квартиру. Артур стал искать работу по своей второй специальности – химика. Долго искал, много ездил. Наконец, повезло – нашел то, что и было нужно! Жуткую шарагу, где трудились отпетые забулдыги, подонки, которым на жизнь свою наплевать, ибо цех постоянно был насыщен убийственными парами, разрушавшими почки, мочегонную систему. Каждому, кто в этом цехе работал, была выдана специальная справка – на право мочиться в любом месте и когда угодно. А руководство цеха просило соответствующие органы и общественность отнестись к ним с пониманием и сочувствием.
Получив такой документ, Артур вышел поливать Москву с глубоким, коварным расчетом. Вначале он это делал в гастрономах, музеях, кинотеатрах, вызывая в гражданах возмущение и сострадание. Затем перешел на памятники вождям к ужасу и восторгу трудящихся. Так он подбирался все ближе и ближе к центру, покуда не вышел на Красную площадь задержан и арестован был под стенами Мавзолея.
В цехе состоялось собрание – немедленно уволить мерзавца! Лишить защитной бумажки и отдать под суд. Но увольнение не состоялось. «Подвиги» нового инженера привели подонков и забулдыг, сослуживцев Артура, в экстаз, и они категорически воспротивились. И тогда, наконец, Артур получил Израиль, выезд мгновенный и беспрепятственный.
Я же стяжал славу лучшего ученика своего тренера – знаменитого Джека Сидки.
О тренере моем в России написаны две книги: «Красный конник» и «Поединки в концлагере» - часть истории из его легендарной биографии. В первой из них рассказывается, как Джек Сидки, уроженец Нью-Йорка, сын бедных еврейских родителей, чемпион мира среди профессионалов, приезжает в Россию на ряд показательных матчей. Его застает октябрьский переворот. В чемпионе загорается рабочая кровь, и он становится бойцом революции. Ни о какой Америке он больше и знать не хочет. Едет в Среднюю Азию, где с отрядами буденовской конницы воюет против басмачей, устанавливает советскую власть.
Во второй книге он же, Джек Сидки, теперь уже солдат Красной Армии, воюет с гитлеровскими полчищами. В бою его тяжко контузило, Джек попадает в плен, затем в концлагерь Бухенвальд. И здесь, в Бухенвальде, голодный и истощавший, выходит на ринг, сражаясь с откормленными эсэсовцами, неизменно их побеждая. Ибо ставка на поединках в концлагере – жизнь либо крематорий.
Основные факты в обеих книгах изложены, в общем-то, верно. За исключением некоторых деталей. Советскую власть мой старенький тренер ненавидел люто, всеми кишками, нутром. В Среднюю Азию был сослан как иностранец, навечно. Чудом пережил страшные чистки и чудом же уцелел, ибо имел мудрость держаться ниже травы и тише воды. Работал он дамским портным, а тайную ненависть сублимировал тем, что растил еврейских волчат. Соорудил у себя во дворе огромный амбар, развесил мешки, «груши», соорудил помост и поставил ринг. Занимался с нами по необычной, диковинной системе профессионалов, воспитал нас волевыми и яростными, неутомимо выносливыми.
Седой, легонький, этот старый портной приезжал со своим «товаром» на любые всесоюзные соревнования. Мы разили противников наповал, брали измором, пробивались к финалам. «Волчата Сидки» – так нас повсюду звали. Этим и были мы знамениты.
* * *
В первый же вечер в Иерусалиме мы все трое поехали к Стене плача.
Автобус доставил нас к башне Давида. Мы вошли в Яффские ворота и двинулись вниз –торговыми улочками, переулками, заваленными пестрым товаром, кишевшими туристами, евреями в черных шляпах и черных кафтанах, крикливыми арабчатами, торгующими открытками, сигаретами и жевательной резинкой. Привычная моему глазу по Бухаре, Самарканду картина. Словом нищая роскошь Востока. Ее и не сразу раскусишь.
Измучивший мои сны Иерусалим! Я как бы шел по знакомым местам! Еще там, в той жизни, всею душой рвался сюда! Бродил здесь ночами, жадной, цепкой памятью все запоминая. Вот узнаю колченогий, плавно-ступенчатый переулок: ржавый замок, калитка из кованой меди. Это я видел уже! Помню, как удивлялся во сне и сейчас удивляюсь: улицу запирают вдруг на калитку – неслыханно!
А вот столб и средневековый фонарь на обочине. Здесь я гулял с Сонечкой, вел ее за руку. Мертвенный свет фонаря, пустынно. И все это наяву! В шумной и праздничной толпе мы идем втроем – Максим «абсолютный», Артур «мочащийся к стене» и я – Сонечкин папа, «волчонок Сидки».
«Мой старенький тренер, - думаю я, - знаешь ли ты, что я уже здесь? В мире, куда ты не придешь никогда? Любовь к этому миру передал мне ты. Иду к Стене плача молиться, просить у Б-га покоя твоей душе».
Толпа стала торжественней, евреи умолкли...
Вот уже много лет живу я в Иерусалиме, всегда ходил и хожу к Стене плача, я здесь давно свой человек. По субботам всей йешивой мы приходим сюда, поем свои гимны, танцуем и веселимся. Но первое впечатление не забылось, не стерлось. Более того – тысячекратно обогатилось. Теплее стали щербатые камни, знакомы каждая травинка, колючка, каждый голубь, живущий в расселинах. Я прихожу сюда лечиться, воспаряюсь и отлетаю в сияющие чертоги. И каждый раз вспоминаю – как это было, с чего началось? Как превратился «волчонок Сидки» в книжного червя Итро, пейсатого йешиботника?
У будки мы были обстуканы, обшарены солдатами-автоматчиками, придирчивым глазом оценены. Нас пропустили на площадь, залитую ровным, печальным светом.
Возле самой Стены стражник с бляхой на черной фуражке нахлобучил на нас по ермолке. Мы устремились к святым камням.
Нас оглушили громкий плач, вопли и восклицания на всех языках. Душа моего народа изъяснялась с Б-гом. И души наши разверзлись. Упав на колени, прильнув к камням лбами, губами, все трое мы зарыдали.
Теплый, ласкающий дух переливался в меня, утешая печали, светлой волной смывая душевные язвы, горькую, исколотую память. Свет этот все мне прощал. И было, как в детстве на коленях у любимых родителей –уютно, покойно, восхитительно.
Громче всех ревел Максим, ревел страшно, по-звериному, оплакивая тяжелый груз пережитых лет. Он снял с шеи старый засаленный кисет, целовал его, обливая слезами, прикладывал к камням, потом опять ко лбу, к обоим глазам.
Вероятно, мы вели себя столь необычно, что нас обступили плотным молчаливым кольцом. Даже видавшие виды нищие, и те подошли ближе, задумчиво почесывая бороды.