Я включила душ. Разделась. Достала из шкафчика новый шампунь. Я купила его вчера, в самом дорогом магазине. Надо было видеть гримасу продавщицы — такие, как я, в их оазис не заходят. Но я спокойно отдала кассирше свой двухнедельный заработок. Ни один мускул не дрогнул на моем лице. Я заслужила этот праздник. Мы с мужем прожили вместе пятнадцать лет — шампунем «Василёк» такое не отмоешь…
Я залезла под душ, открыла шампунь и отдалась обонянию. Вот как пахнет в раю! Душа моя пела. Я пыталась вспомнить песни, которые любила в детстве. Слова с трудом выбирались из-под завалов неосуществленного. Ноты, придавленные руинами изломанного бытия, открывали глаза и, морщась от боли, подавали слабые, но радостные голоса: «Мы живы!» Я запела. Лилась вода. Я сделала это. Я смогла.
Я мылась долго, очень долго. Пока не спела все песни, какие знала. Потом выключила воду и занялась своим лицом. Женщина в зеркале мне определенно нравилась — у нее были лучистые глаза…
Я вышла на кухню. Готовенькое тело лежало на полу. Кажется, я должна была испугаться и еще разок содрогнуться. «Извини, дорогой, но здесь ты не к месту», — сказала я телу, перетаскивая его в спальню. «Прости, мышонок,» — сказала я тому, кем когда-то был мой муж. Тому, кем он, скорее всего, никогда и не был. Тому, кем мог бы быть. Тому, кем он не стал.
Я глянула в его перекошенное лицо — оно выглядело куда симпатичнее, чем при жизни: в нем появилось почти человеческое страдание. При жизни — во всяком случае, в последние годы — ничего человеческого в этом лице я не наблюдала…
Я положила тело на кровать и занялась уборкой. Когда я закончила, за окном уже начинало темнеть. Я заварила кофеек (без цианида… ха-ха-ха!). Пересчитала оставшиеся у меня деньги. Еще раз просмотрела содержимое чемодана, собранного накануне. Глянула на часы — черт возьми, чуть не пропустила свой любимый сериал! Милый, милый Эркюль Пуаро!..
Муж уходил от меня раз десять. Он хлопал дверью, пьяно пискнув напоследок: «Сучка!» В череде уходов и приходов как-то случайно рождались дети. Робкими мышатами они сидели в уголке, учась мудрости, которую за деньги не купишь. Никто никому ничего не должен… «А я не обязан!» — сказал мой старшенький воспитательнице в детском саду, когда та попыталась научить его вытирать самому себе попу. Символично, не правда ли?
Я чувствую себя виноватой перед детьми. Мне следовало убить мужа много лет назад. Но сегодня я, наконец, себя прощаю.
Уже стемнело. Пора.
Интересно, как долго проваландаются наши героические менты, прежде чем скумекают, чьих рук это дело? Нет, я не боюсь тюрьмы. Наверное это было бы тяжело, если б не сознание выполненного долга. Я русская до тошноты, у нас пострадать за правое дело — предел мечтаний. И в жилах у нас не кровь, а сплошная эпическая атараксия. Нет, я не боюсь тюрьмы.
Он все время застил мне свет. Я забыла вкус собственной жизни. Он бросал меня на сносях — я думала о нем. Он возвращался, стоило мне только начать приходить в себя… и я снова думала о нем. Пятнадцать лет я задыхалась. Пятнадцать лет на меня смотрела из зеркал тусклоглазая заезженная лошадка.
Я закрыла дверь. На кухонном столе остался подарочек для ментов. Слюнявое послание покойника к некой Валечке, в котором на десяти листах расписаны муки воспаленной пятидесятилетней плоти и еще на пяти — грубые намеки на свидание в мире ином… если она ему не даст.
За пятнадцать лет я по уши начиталась подобных сочинений. Обычно он просто не успевал их отправлять, ибо его «воспаленная плоть» меняла курс со скоростью взбесившегося под шквальным ветром флюгера… Я не думаю, что все менты до единого — полные идиоты. Я допускаю, что хоть один из них допрет: такие субъекты, как мой муж, никогда не накладывают на себя руки. Но кому нужна лишняя работа?.. Умник подошьет «поэму экстаза» в дело и, возможно, поблагодарит меня в душе за подарок.
Буря страстей… Даже в лучшие времена этой бури хватало максимум на пять минут. Уму непостижимо, как мы умудрились заделать столько детей. Девять абортов — и малый остаток. Какими они были, эти неродившиеся дети? Они всегда со мной. Вечно молодые. Ха-ха.
Два часа до поезда. Завтра утром я увижу свою мать и мальчиков. Хорошо, что август в этом году выдался холодный. Труп начнет вонять нескоро — времени у меня предостаточно. Никогда в моем распоряжении не было столько времени…
Каждое лето, отвозя детей на каникулы в деревню, я гадаю, какими они вернутся. Они так быстро растут… Теперь уже никто не будет учить их десять месяцев в году, что дело мужчины — гадить, а дело женщины — ходить за ним с половой тряпкой. Моему старшему четырнадцать. Боюсь, его я уже потеряла. Младшему семь… — какая ясная жизнь у него впереди!
Мы наденем тяжелые черные сапоги, возьмем корзины и пойдем в лес. Возьмем с собою термос и вареных яиц, и бутербродов с колбасой, и просто хлеба — много, много хлеба! Будем сучковатыми палками ворошить прошлогоднюю листву и аукаться, и дивиться великанским мухоморам. А потом где-нибудь на опушке устроим бесшабашный пикник…
«Что это ты такая веселая?» — подозрительно спросит моя пронзительная мать. «Да так, — отвечу я, — весело почему-то!»
Ну, что?.. Садись сюда, поближе к плитке. Так удобнее — чайник близко, не нужно тянуться. Сахар. Печенье… Какая у меня в квартире замечательная пустота, правда?.. Но если трогаешь ее руками — уже совсем не то. В ней страшно только поначалу, а потом осознаешь… Чайную ложку?.. — сейчас достану… Пустота — это преддверие… что, не понимаешь? Ведь, чтобы что-то пришло, надо сперва освободить для него место…
Обрати внимание — у меня за окошком есть большое дерево. Отсюда видно только одну ветку, но на самом деле оно очень большое. Вечером на нем каркают вороны, там есть гнездо. А по утрам (правда только летом) кричат маленькие птицы. Здесь, в центре города не каждый может похвастать, что у него за окном есть большое дерево… Может, кофе? В столе у окна, внизу. Да, на подоконнике есть сыр и масло. Хлеб? — вон в том пакете, на гвозде… Поначалу здесь кажется душно, сыро. Но я недавно была в одной квартире — пришла оттуда, села и говорю: «Господи, как у меня легко дышать! Прямо, как в поле!» И поняла, что мне повезло. В той квартире я бы, наверное, умерла. Там есть все, кроме воздуха. И они там не дышат, а задыхаются — день за днем, ночь за ночью, до самой смерти, представляешь?.. Даже не знаю… действительно, о чем тебя попросить?.. Ну-у, скажем… сделай то, что тебе самому хочется. Плохое? Боишься, что тебе может захотеться чего-то плохого?.. — нет, так не бывает! Все хотят чего-то хорошего. Плохое хотят только тогда, когда хорошее невозможно…
А знаешь, у меня однажды жила больная ворона. Знакомая принесла — ей в монастырь надо было съездить (она вся такая постная, вся такая христианка в платочке). А я не знаю, как с птицами обращаться… очень не хотелось мне ворону эту брать. Но я испугалась показаться… ну, к живности равнодушной, что ли. И согласилась. На три дня… Конечно, бери сколько хочешь — у меня навалом… Стояла страшная жара. Игры доброй воли помнишь? Вот тогда. Я по квартире ходила в одних трусиках, но все равно было дико жарко. Обычно бывает — или мухи, или комары. А тогда — и те, и другие, как сумасшедшие, просто жуть. Христианка эта — как сквозь землю. Через неделю ворона стала помирать. Натурально гниет. Денег на ветеринара нет. Вообще денег не было. А она помирает, я же вижу. Ну что?.. Дождалась темноты. Взяла коробку с птицей и пошла на улицу Маяковского. Там у больницы что-то вроде сада. Представляешь, иду — а там кошек просто жуть сколько! Как будто со всего города сбежались, так и шастают, совершенно внахалку. И ворота закрыты. Я ее хотела куда-нибудь в кустики погуще… Нашла дырку в заборе, там снизу пруток обломанный был. Открыла коробку, говорю: «Ну, иди туда, в сад!» А ворона вышла, посмотрела — и в обратную сторону, прямо на дорогу! Типа на миру и смерть красна. Машин почти нет. Фонари горят, и эта дуреха с фантастической скоростью чешет посередь дороги. А я стою, как столб, как сволочь, и вижу: по тротуарам, эскортом этаким — коты, коты, коты… И она посередь бежит. Ну, все! Я отвернулась — и к Невскому чуть не бегом… Нет, не видела. Но конечно они должны были на нее напасть. А она и летать не может… Спасибо, я знаю.
Ну, через пару дней заявляется эта, понимаешь, чуткая душа, спасительница покалеченных птах. Ах, как же так, где теперь моя птичка?! И на меня глядит — прямо с мировой скорбью, с постным таким укором. Типа: сволочь ты, конечно, но я тебя по-христиански прощаю. И где же ты гуляла, постная ты наша? Что ж ты птаху свою разлюбезную в чужие, неумелые руки скинула? Это я сейчас спрашиваю, а тогда просто невменяемая была. Отпустила птицу умирать на воле. На воле — но умирать… Разве та юннатка в платочке такое поняла бы? Меня от нее тошнило. Она в монастыре задержалась — говорит, так хорошо было… природа, блин. Молилась она там, видите ли!