— И отсюда я тоже писала.
— Я не получил ни одного письма.
— Ты и не мог получить.
— Почему же? Когда ты их послала?
— Я не посылала, я их рвала.
— Но почему?
— Опять «почему»? Не знаю, почему. Ты, конечно, человек просвещенный и не веришь ни в египетский сонник, ни в сны.
— Перестань издеваться.
— Я тоскую и начинаю писать, но процесс писания дается мне с таким трудом, что я перестаю… тосковать.
— Ты смеешься.
— Я совсем не смеюсь — я и так в театре всем надоела разговорами о тебе; там надо мной уже смеются.
— Умоляю тебя, не рви писем. Если бы ты их не рвала, все могло бы сложиться иначе.
— А как? — заинтересовалась она.
— Так, как у людей.
— Как это — у людей? У каких людей? Скажи ясно, как ребенку, как простой необразованной девчонке.
— Мы могли бы быть счастливы.
— Ты что, сдурел? Счастливая любовь. Да ты болван, могу поклясться, что ты круглый болван! Он хочет быть счастливым! Со мной нельзя быть счастливым, даже незаметная гримаса на лице любимого человека приводит меня в ярость, мне сразу хочется умереть! Счастливая любовь! Честное слово, ты ужасно глупый!
— Ну, не знаю.
— Чего же ты опять не знаешь? Счастливых людей нет! Боже мой, неужели ты даже таких пустяков не знаешь? Да, так как сейчас хорошо. Я тоскую, все время тоскую, — она понизила голос, — чего же еще желать?
Они остались совсем одни. Было жарко, как в бане, дым, причудливо изгибаясь, плыл в воздухе, официантка стояла у стены и смотрела в окно. Оказалось, что Флора прямо отсюда должна пойти на вокзал — встречать Гольдмана. Она обещала, что завтра будет свободна.
С момента прощания до следующей встречи Ясь не переставал терзать себя, вспоминая того молодого человека, которого он видел с ней в кафе. Он не успел даже спросить, как его фамилия. Он был убежден, что Флора живет у него и вовсе не из-за Гольдмана сегодня не может с ним встретиться. Он не мог простить себе, что не удержал ее силой.
Следующий день — последний день года — был сырым и теплым. Они условились встретиться там же, где вчера. В половине четвертого ее все еще не было. Ему не сиделось, и без четверти четыре он вскочил, в дверях столкнулся с ней, и они вместе вернулись. Сели на том же месте, где вчера, но в ее поведении не было и следа вчерашнего волнения, лицо ее казалось равнодушным, почти враждебным, она избегала его взгляда. Он не сомневался, что минувшей ночью кто-то умерил ее пыл, что все его подозрения обоснованны. До самого конца она сохраняла такой вид, словно не знала, зачем, собственно, пришла. Равнодушно объяснила, почему опоздала — должна была куда-то пойти с Гольдманом. Через два часа Гольдман уезжает, потом у нее спектакль. Она обещала сразу после театра прийти в гостиницу.
Он не пошел на спектакль. Она запретила ему; он никогда не смел приходить в театр без ее разрешения. И на этот раз боялся, что кто-нибудь из знакомых увидит его и Флора в наказание заставит его провести ночь в одиночестве. Он пошел к знакомым на чашку чаю, потом в кино. Когда он вышел, приближение праздничной новогодней ночи уже сказалось на облике улиц. Навстречу ему шли женщины в длинных платьях, видневшихся из-под меховых манто и жалких пальтишек; на площади Свободы, где сверкала большая елка, появились продавцы воздушных шаров, начал порошить снежок. До гостиницы было недалеко. В комнате Ясь еще раз проверил покупки; он условился с Флорой, что поужинают они не в ресторане гостиницы вместе со всеми, а в комнате, будут есть прямо «с бумажки». У него не оказалось никакой посуды, кроме стакана; он спустился к портье, который напомнил ему, что, согласно правилам, он должен освободить номер завтра в восемь утра. Ясь сунул ему деньги и попросил две рюмки. До прихода Флоры оставался целый час. Она немного опоздала, у нее были горячие губы, горячее тело; давно уж никто не утолял ее жажды, не умерял голода, она была как огонь, — огонь, рожденный голодом и жаждой, и он чувствовал это. В ней не было ничего такого, что сразу проявляется в человеке, который тебе изменил, охладел к тебе или хотя бы частично охладел. Лгать может душа, а тело не может. Ясь всегда очень чутко улавливал лицемерную ласковость рук, уставших от вчерашних объятий. Флора принадлежала ему, и никакие слова ему не были нужны.
Музыка, доносившаяся снизу, словно из другого мира, как бы служила фоном их чувству; они взбирались на высокую гору; утомленные, засыпали, и опять просыпались, и опять любили друг друга. Они произносили какие-то фразы, смысл которых сразу же терялся, слова исчезали в тумане. Ясь признался, что все время ее ревнует. Это ее очень удивило, а ее удивление в свою очередь удивило его; так, недоумевая, он засыпал, потом просыпался, вновь удивленный и — счастливый. Она сказала, что он неуловим и, может быть, в этом самое большое ее несчастье, а может быть, так и должно быть, потому что ей все-таки с ним хорошо. Ему пришлось повторить за ней, что все хорошо. В два часа она сообщила, что у нее больше нет ни минуты времени. Гольдман взял с собой в Варшаву «дом», но жена «дома» осталась. Она встречает Новый год в том доме, где они живут.
Она была довольна, что Флора отказалась пойти вместе с ней. «У дамочек всегда есть свои тайны и всегда одни и те же, но она наверняка каждую минуту заглядывает в мою квартиру, проверить, вернулась ли я». Флора не согласилась, чтобы он проводил ее:
— На улице светло как днем.
Когда она ушла, он погрузился в сон, как в теплую реку; сны ему снились совсем не такие, как всегда, он уснул счастливый. Однако около восьми проснулся с ужасной болью в сердце, его терзала нечеловеческая тоска. Он совершенно не ощущал близости Флоры, будто ее не существовало, будто они не должны снова увидеться через несколько часов. «Ее нет, она никогда не была моей, она не моя, все это обман». Необычайная тишина, в которую была погружена гостиница, усиливала его растерянность. Среди этой удивительной, ничем не нарушаемой тишины он прошел по вымершему коридору через вымерший холл в пустой ресторан, погруженный во мрак, в сон, длящийся не часы, а долгие годы, стены были увешаны цветными фонариками, некоторые из них еще не погасли с ночи; в открытые окна проникал мутный день и холод. Только в небольшой части зала был наведен порядок; он завтракал один в этом прибранном уголке, как на острове. В местной газете он прочел рецензию, полную злорадства по адресу Флоры. Он подумал, что этим, возможно, объясняется ее подавленное настроение вчера днем; ее могли предупредить. Они условились встретиться в двенадцать в том же кафе, что вчера; потом они собирались вместе пообедать. Но кафе было закрыто. Полчаса он стоял на улице, и снежинки таяли у него на лице, на губах. Вдруг он увидел себя, каким он был несколько лет назад, он точно так же, как и теперь, чего-то ждал, но где-то в другом городе, на другом углу. Он видел себя так ясно, будто на расстоянии нескольких метров стоял его двойник. И тогда тоже шел снег и улица была пустынной после безумств ночи. Он подумал; «Может, отсюда берется моя тоска — время, туман, туманы».
Он не дождался Флоры. Почти все рестораны были закрыты после вчерашнего буйного веселья, а в тех, которые были открыты, он ее не нашел. Она не играла ни сегодня, ни на следующий день, у него не было ее адреса, он вернулся в гостиницу, надеясь, что его ждет записка, но там ничего не оказалось. За обедом он принял решение. Вернулся в комнату, уложил чемодан, но не взял его. Еще раз обошел все рестораны — напрасно. Когда в гостинице портье снова ему ответил, что для него ничего нет, он сказал, что уезжает. Взял чемодан и пешком отправился на вокзал. Он вспомнил ее вчерашние слова: «Такие люди, как я, вообще не должны жить в этом мире».
«Кажется, несмотря ни на что, она любит Гольдмана», — подумал он.
Смеркаться начало рано, и, отъехав от вокзала, поезд окунулся в темноту. В купе Ясь был один. Через два часа он уже очутился дома. Одиночество пустой квартиры пугало его, и он спустился к соседям, этажом ниже. Обычная, светлая, хорошо освещенная квартира, дети, жена, собака, накрытый стол — да это верх счастья; хозяин дома — сорокалетний врач, румяный, с маленьким сочным ртом — вызвал у него искреннюю зависть. Когда жена на минутку вышла, Ясь спросил его:
— Послушай, а ты не страдаешь манией самоубийства?
— Не говори об этом, умоляю, не говори, — ответил толстяк. — Мне придется вправить тебе мозги, чтобы уберечь от хандры.
— У вас вид заговорщиков, — сказала жена, вернувшись в комнату.
Ясь сидел долго, насколько дозволяли приличия, но в конце концов пришлось идти домой. В полночь зазвонил телефон. Знакомый, приехавший из провинции, просился переночевать. Наутро с замиранием сердца Ясь глядел, как гость одевается. «Сейчас он уйдет и я останусь один. Если бы удалось его задержать!»
Молчание Флоры затянулось, она не писала, не звонила, не оправдывалась; гордость не позволяла ему во второй раз поехать в Лодзь, хотя ни о чем другом он не думал. В один прекрасный день он поступил так, как поступают все в подобных случаях, — убежал, уехал в горы.