Никифор Степанович вырубает лед посреди Молвы. Прорубь размером два на метр дышит ледяным паром. Купается он всю зиму. Любка стоит рядом и дрожит от страха и счастья. Народ валит валом. Поглядеть, понасмехаться: хитрый мужик Никифор Степанович, в прорубь залез, и подъемный кран на случай при нем. Любка на глупые разговоры внимания не обращает. Она и без них знает, что слишком большая для худенького жилистого Никифора Степановича.
В последнюю зиму они купили цветной телевизор, и Никифор Степанович уговорил жену заниматься аэробикой. Любка связала цветные гольфы, купила спортивную майку своего пятьдесят четвертого размера. Закрыла дверь в горнице и, разведя руки в стороны, глядела на змеями изгибающихся баб в телевизоре. Ей было стыдно. Тут заглянул Никифор Степанович. Засмеялся и выключил телевизор: «Дурак я старый. Ты у меня и так хороша. Сдуреть можно, как хороша!» В первый раз он назвал себя стариком. Как только с Молвы сошел лед, начал слабеть. Он так и не узнал, что умер. Маясь от жара, который не показывал ни один градусник, он прикорнул под утро на ее мягком плече…
Любка встает с низкой скамейки. Ни солнца, ни проруби нет. Ничего уже нет. Давно. А она забыла. Только темная Молва течет. И домой идти неохота. Да разве можно забыть: «Барыня моя! Боярыня моя! Любовь Васильевна!»
Дома семейство мирно чаевничает. Любка подсаживается с угла. И грустно ей, грустно. И все раздражает. И будто с реки она еще не вернулась. Людмила подносит ложку ко рту как неживая. Мишка жрет, аж употел. Двойнята в чашки руками лезут. Валька чавкает. У Нинушки по подбородку жижа течет.
— А портрет со стола убрать бы, — вдруг говорит Нинушка. — На стену вон примощу. — И ставит ногу на стул, собираясь повесить портрет Никифора Степановича на торчащий из стены гвоздь.
— Не тронь, — останавливает ее Любка.
— Да всегда портреты по стенам висят, — убеждает сестра и на стул влезает.
— Деревня! — Мишка плюет на пол застрявшую в зубах чаинку.
— Ты, — тихо говорит Любка, ни на кого из них не глядя. — Вы! — кричит она, не помня себя. — Уходите. Уезжайте. Не могу! — Взгляд ее останавливается на часах, давно не заводимых ее рукой. — Автобус через час. Уходите! Все!
За столом молчание. Двойнята сидят разинув рты.
Первой встает Валька. Выбросив из горницы чемодан, спокойно говорит:
— Думала, правда, добрая.
— Собирайся, мама, — командует бессловесная Людмила, впервые убрав с лица улыбку.
Нинушка будто потеряла дар речи.
— Ну, сестрица, ну, сестрица, — укоризненно начинает приговаривать она, сбрасывая в свою корзину подаренные ей Любкой кримпленовые отрезы.
— Хватит, мать, — по-мужичьи строго обрывает ее Мишка. — Давно надо было.
И тут же они все уходят.
Любка запирает ворота на засов. Минут пять бегает в беспамятстве по ограде, затаптывая белый снег. Тыкаясь во все ее прочные четыре стороны, доходит до стайки. Выволакивает оттуда козу и выпихивает ее за ворота. Коза там недолго мекает в недоумении и отправляется к бывшим хозяевам.
А Любка Александрова целый день скребет и моет дом бывшего мужа Никифора Степановича Осипова. Целый день стоят настежь все двери.
К ночи в доме все опять чисто и по своим местам. Блестит полировкой мебель. По струнке вытянулись половики на полу. Свежо. Ничем не пахнет.
Любка садится к столу у окна. Отдергивает шторку. В черном окне все падает белый снег. Слышно, как он шелестит. И Любка начинает реветь, сначала тихо, а потом как никогда не ревела, по-звериному воя и царапая ногтями клеенку стола. Радио играет совсем негромко. Веричита, веричита, — захлебываются от счастья счастливые голоса. Любка останавливается. Выключает радио. Снова садится к столу. В тишине ей слышится ворчание Нинушки. Людмила томно вздыхает на кровати. Будто издалека заливаются веселым смехом двойнята. Валька чеканит по кирпичам свой угрюмый шаг.
— Родные ведь, родные мои… — шепчет и все ревет и ревет Любка.
1982–1986