Карюхин, услышав это, вспомнил, как дед Афоня мечтал слетать в Москву на самолете, покататься под землей и убедиться — правда это или брешут, будто в Москве есть церква, в которой Ленин лежит, чтобы все глазели на него, чтобы убеждались, что он существовал-жил на самом деле, как все люди живут.
— Нет, — вдруг сказал Карюхин, — ты не Толенька, ты вылитый мой дед Афоня, Афанасий Степанович…
— Врешь, — сказал Толенька. — Врешь, — почти закричал он. — Ничего у меня не осталось, одно имя, не отнимай имени моего, Гришенька. Я Толенька. Анатолий Анатольевич Ерохин, весь мой род старинный, и все у нас Толеньки, Анатолии Анатольевичи. Государству я не нужен, людям не нужен, никому не нужен, мусор я, только покойничкам моим и нужен, роду своему, Ерохиным. Они все послужили государству, спасибо им, Толенькам… — Старик вздохнул, поднялся с трудом — был он ростом мал, совсем укоротился от старости — и пошел, хромая, прочь. Остановился, обернулся: — Вот так вот, детонька, — сказал, кашлянул в кулак и исчез.
Неуютно стало Карюхину, стыдно, будто дед обласкал его, а он, Карюхин, обидел старика. С этим ощущением тревоги и неспокойной совести он побрел домой.
Из глубины леса вместе с сыростью от болота приползли сумерки, Карюхин долго не мог заснуть. Клеопатра точила зубы, грызла ножку топчана, на котором он лежал. Ее запах сейчас был неприятен ему, но шуршание под топчаном успокоило его, и он заснул.
Утром, так и не сумев избавиться от душевного смятения, он пошел опять в лес. Шел с опаской, будто боялся чего-то, себя, наверно, боялся, своих забытых воспоминаний.
Остановился возле деда Афони, заросшего черными грибами и бородой из влажного белесого мха, сказал:
— Здравствуй, дедушка.
Но ничего не услышал в ответ, только лес вдруг зашумел листвой, словно пронесся внезапный зябкий ветер и стих. Он долго искал Толеньку, пока не набрел в лесной чаще на сложенный из веток, травы, мха, еловой коры, шишек, прикрытый дерном зеленый бугорок, в который можно было проникнуть, только если вползти на четвереньках. А там, на сухом, пахнущем выжженным солнцем сене, лежал со спокойным лицом Толенька, Анатолий Анатольевич Ерохин, ушедший из этого мира к своему незабвенному сыночку Гришеньке. Там его ждали родные покойники Анатолии Анатольевичи, Толеньки. В сложенных на груди худеньких ручках он держал маленькую иконку Спасителя.
Карюхин похоронил его тут же. Это был третий человек, которого он проводил на вечное местожительство здесь, у свалки. Два других были еще в самом соку, им бы жить и жить, но и они оказались никому не нужны, ни людям, ни государству. Ушли из этого обидевшего их мира от тоски из-за своей непригодности. Один — Никоноров, токарь второго разряда, — потерял работу на обанкротившемся заводе, спился. Второй, Дмитрий Сергеев, половину прежней жизни просуществовал в государстве Латвия, в городе Бауска. Там он был каким-то начальником на фабрике по изготовлению сыров, но когда Латвия ушла из Большого Союза, не получил гражданства, был выселен из дома объявившимся хозяином и оставил обидевшую его страну создавать свое благополучие без него, зная, что родная Россия непременно даст ему приют и работу. Бросив город Бауска и всю страну латвийскую на произвол судьбы, он все же тосковал по улице Бривибас-иела, на которой жил, и по городскому парку, где хорошо дышалось в тишине и свежести. Да и латвийский говор ему нравился, он часто произносил всякие словечки — свейки, палдиес, лабвакар, лабдиена, — которые на его слух звучали красиво и ласково. Не было у него зла на латышское пространство, а только сожаление. Однако родная Россия не торопилась его признавать, он таскался по кабинетам и учреждением без всякого результата. Наконец ему пришла замечательная мысль: обратиться в правительство с просьбой, чтобы оно выделило где-нибудь в тайге, где пустые пространства, землю, куда бы съехались все униженные русские люди из бывших союзных республик и построили свой город. Он написал такое письмо, собрал множество подписей, надеясь, что ответ из правительства придет в Перещепинскую администрацию, и каждую неделю ходил туда, но ответа не дождался, послал пламенный привет своему здешнему существованию и повесился, ушел на вечное поселение в другие пространства.
Человеком, которого совсем недавно похоронил Карюхин рядом с Дмитрием Сергеевым, был Петр Новиков, называвший себя недостойным рабом Божьим. Он ходил в Перещепинский храм, хранил на груди святую книгу Евангелие, призывал всех покаяться в грехах, уверовать в Господа. Все окружающее было свято для него, все живое: деревья, травы, птицы, звери, собаки, цветы полевые, цветы луговые, реки текущие, дожди льющие, солнышко греющее, звезда мерцающая — все создание Божие и потому трижды священно. Он привечал всех собак на свалке, говорил, что собаки — благороднейшие, умнейшие создания Господа. Спаситель учил не давать «святыни псам», называя презренными псами не собак, а людей нечестивых, творящих зло, лишенных совести лжеучителей, гонителей несчастных и обездоленных.
Что произошло с ним — неизвестно. Однажды его нашли в лесу с вырезанной на спине кровавой цифрой «666».
…Сегодня грузовики не приехали. Вместо них приползли трактора и бульдозеры и утюжили пространство из конца в конец, уминая кучи мусора, разбухшие от ночного дождя. Пригревало солнце, пар висел в туманном влажном воздухе, но пахло не гнилью, как всегда, а будто даже речной свежестью. Вздыбившиеся, вспученные кучи оседали под гусеницами тракторов и снова поднимались, как на дрожжах, переваливаясь с боку на бок, пыхтели, стонали, ворочались, как огромное животное, пока не опали, гулко вздохнув, найдя удобное для себя положение.
Все карюхинские соседи разбрелись кто куда — искать работу, собирать бутылки по окрестностям, просить милостыню у храма Первоверховных апостолов Петра и Павла в Перещепине, а некоторые, как Карюхин, отправились на городские рынки с надеждой продать там всякое старье, что было собрано здесь же.
На станции Воробьи Карюхин долго ждал электричку. Странная была станция: никто из вагонов не выходил, никто не садился, поезд стоял одно мгновение, двери, открываясь, тут же закрывались, так что замешкаться было нельзя, надо успеть проскользнуть в щель приоткрывшихся дверей.
Электричка была быстрой, веселой, стремилась к большому городу, не замечая лесных и полевых красот за окном, словно мчалась на свидание, нетерпеливо посвистывая и дребезжа от нетерпения. Пассажиры были люди разные — деревенские, едущие на базар с тюками и корзинами, от которых пахло зеленью — укропом и мятой, свежим луком, и от этого запаха слегка дурманилась голова.
Один за одним ходили продавцы нужных и ненужных вещей, газет, журналов, шариковых ручек какой-то интересной конструкции. Этими ручками бойко торговала солидная дама в зеленой шляпе с красным потным лицом. Пробегая вагон, она кричала радостным голосом:
— Милые люди, нет ничего на свете важнее, чем написать письмо любимой женщине или любимому мужчине. В этой ручке волшебная сила, не ходите к колдунам, напишите три слова — и предмет вашего воздыхания прилетит к вам на веки вечные немедленно. Поверьте мне, моя дочь написала своему другу, и он прилип к ней навсегда. Покупайте, дешево, десять рублей, а любовь обеспечена, я каждый день хожу, не обману, спасибо скажете…
За нею пробился в вагон инвалид без ноги, на костылях, воззвал хриплым голосом:
— Лучшие отечественные презервативы-гондоны с усиками, доставляют неизгладимое наслаждение, предохраняют от СПИДа и других болезней. Проверено в лаборатории губернатора, лицензия 038 дробь 6. Хорошая игрушка для детей, надувается до огромных размеров, получается воздушный шар оригинальной формы. Замечательный подарок для семьи и для побочных знакомств.
За ним выскользнула из тамбура девица, которая сразу не понравилась Карюхину: длинная, как жердь, современной конструкции, где нет ни красоты настоящей, ни привлекательности, одна внешность, ножки тоненькие, как у барашка, вместо грудей плоская плоскость, а вместо зада — неопределенность. Господи, как тут не вспомнить Варвару-пухлощекую! У нее все было на месте, все как у подлинной бабы. У Варвары-пухлощекой груди были будто два кочана капусты, крутые, скрипучие, сахарные, а зад, господи, что за зад, подлинной красоты зад, как шифоньер двухстворчатый, и все остальное у Варвары-пухлощекой было подлинное. А личико — умиление, глазки черненькие, живые, большие, как у царевны индийской. А у этой — лицо не отличишь от других, узкое, бледное, глазки, прости господи, маленькие, как у Клеопатры.
Она вошла, встала в позу, провозгласила писклявым голосом:
— Граждане хорошие, я спою старинную песню про любовь, не за копеечку, а с надеждой, что вас услаждаю, мне радость от этого, а если кто захочет подарочек дать, спасибо великое…