Спустя две недели после горняцкого бала Ганс снова расцвел и отозвал меня в сторону:
— Думаю, я не ошибаюсь, считая тебя надежным мужчиной.
Надежный мужчина десяти лет от роду! Я вырос в собственных глазах. Отныне мне и море по колено!
Мы сидели на шуршащем сеннике возле кровати Ганса в чердачной каморке. В окно вливался запах цветущей груши, и трясогузка семенила по черепице. Ганс вытащил скомканное письмо в розовом конверте.
— Прочти, если можешь!
Я начал читать.
— Читай вслух!
Я читал вслух. Это было любовное письмо от платиновой лисы. Она не может, никак не может забыть Ганса, писала она, все время думает о нем, а пятна на бумаге — следы высохших слез, писала она, а внизу, где крестики, ее поцелуи, пусть и Ганс поцелует в этом месте бумагу, чтобы она, жена оберштейгера, госпожа Лисси, почувствовала его поцелуи в самом Эйслебене.
Миллионы подобных писем пишутся с тех пор, как стоит свет, для меня это письмо было первым, какое я прочел. Слезы, поцелуи, клятвы и вздохи — чего больше?
Теперь я знал тайну, которой никому не следовало знать. Руки Ганса уныло свисали между колен.
— Считай, для меня это конец. Ты же знаешь, я писать не умею.
И тогда я написал свое первое письмо в Деле Любви, сидя на скрипящем дорожном сундучке Ганса, а его шаткое ложе служило мне письменным столом.
— Пиши: «Высокоуважаемая милостивая госпожа Мешке…» — сказал Ганс.
Мне показалось такое обращение слишком холодным:
— Ее ведь зовут Лисси, и вы на «ты»?
— Пиши, как, по-твоему, лучше!
Я написал: «Высокочтимая возлюбленная, меня тоже мучает тоска, сижу в своей каморке и вижу перед собой твою челку. За окном цветет груша, и филин кричит: Лисси, Лисси!»
Название улицы и номер дома платиновая лиса не указала. Нам следовало писать «до востребования».
— Ты знаешь, что это? — спросил Ганс.
— Такая привычка, — ответил я, выводя завитки вокруг каждой буквы фамилии Лисси, как, я видел, делали коммивояжеры.
Мы глядели на письмо, мы любовались им.
— Работа требует награды, — сказал Ганс, достал ключик из кошелька и открыл свой сундучок.
Плетеные ивовые прутья затрещали, и я увидел содержимое: длинные кальсоны, застиранный тиковый костюм, две выходные рубашки, шахтерская форма… Ганс возился в сундучке, как пекарь в квашне, замешивая тесто. Наконец на свет появился захватанный конверт, откуда Ганс достал пять открыток. Он прижал их к груди и взял с меня клятву, что я его не выдам.
— Вот те святой крест и могила, — поклялся я.
Ганс показал мне голую даму: тело словно из холодного мрамора, груди вольно торчат, и наконец-то я увидел это: в переплетении свитого из волос ласточкиного гнезда над бедрами, совершенно ясно для меня — карман, как у кенгуру, где они вынашивают своих детей.
Мой первый гонорар — мирное разглядывание голой дамы: сначала у картонного колодца, потом с кувшином без воды, на шкуре белого медведя, у гипсового дерева и, наконец, посылающей воздушные поцелуи с мраморной улыбкой на устах.
— Эта тоже была твоей невестой?
Ганс не ответил ни да ни нет. Он был польщен, что я приписал ему подобную невесту.
Ужасно, если Мабель в Америке будет фотографироваться голой! Я решил предостеречь ее в следующем новогоднем письме.
Платиновая лиса ответила, она уверяла, что прижала Гансово письмо к сердцу!
— Вот видишь! — сказал Ганс, словно это он сочинил письмо Лисси.
«Ах, как долго, как долго ждать до следующего горняцкого бала, — вздыхала Лисси, — слишком долго ждать, пока я услышу, как филин выкрикивает мое имя!»
Ганс почесал в затылке:
— Откуда взялся говорящий филин?
«Любимый, я не ношу челки, может, у тебя есть еще кто?» — писала Лисси.
И вправду, она же носила короткую стрижку. Я думал о Мабель, когда писал.
Если Ганс работал, когда приходила почта, моей обязанностью было доставлять ему письма от Лисси. Я, задыхаясь, мчался по пыльной песчаной дороге к шахте, распечатывал письмо, бегал за Гансом туда и сюда, пока он двигал вагонетки, и читал ему вслух письмо. Пламенные уверения Лисси в любви сопровождались жужжанием клети и ударами шахтного колокола.
В ответных письмах я не оставался у Лисси в долгу. Я изобретал такие единственные в своем роде любовные слова, как «юркая синичка», «роса в пустыне», «роза без шипов» или «сверкающее око Большой Медведицы на ночном небе над грушей».
Известно, что все стремится к кульминационной точке. Вот и мне пришлось иметь дело с этой точкой. Она явилась в виде маленького кусочка железа, именуемого ключом, который Лисси забыла в замке своей шкатулки для драгоценностей. Оберштейгер нашел мои письма и прочитал их, ибо он происходил из нашей деревни и не был джентльменом.
Мартин Мешке прибыл в деревню, дабы свершить высший суд над шахтером. Было летнее воскресное утро, перед нашим домом цвели липы. Я сидел на скамейке возле дома, когда они пришли, и солнечный свет играл на гладкой короткой прическе ни о чем не подозревавшей Лисси. Я встал и поздоровался, и только платиновая лиса приветливо ответила мне.
Они вошли в дом; все было спокойно. Я услышал, как отец зовет Ганса, я услышал, как Ганс, насвистывая, спускается по лестнице, потом поднялся шум, и я вошел в дом.
— Наш Ганс? — спросила матушка. — Да он и писать-то не умеет.
Мартин Мешке протянул в доказательство одно из писем, и матушка поглядела на меня; платиновая лиса заплакала, слезы брызнули у нее из глаз, как из гейзера, она достала из брючного кармана оберштейгера носовой платок, а красивые зубы Ганса застучали. Я не мог вынести этого.
— Я писал их Мабель, — сказал я.
Лисси закричала и плюнула Гансу в лицо. Ее слюна, пузырясь, стекала по румяной щеке соблазнителя. Платиновая лиса выбежала из дому, а душистый запах лип ворвался с улицы в дом.
В этом году Мартин Мешке пришел на горняцкий бал в одиночестве. Говорили, что он пришел мстить. Он подогревал свою месть шнапсом. Ему подливали, и месть застопорилась. Мешке сволокли в дом его родителей. Он развелся со своей Лисси, узнали мы. Я увидел, какую неразбериху создают необдуманно написанные слова. Я почувствовал, что писание сродни колдовству.
Мне исполнилось тринадцать лет, стоял теплый февраль, повсюду носились собачьи свадьбы. Однажды днем в мелочную лавочку матушки вместе с нищим прибрела собака. Она пробралась за прилавок, села, и — вот она я! Матушка дала нищему, что полагается нищему, а собаке — кусок сыра. Нищий ушел, собака не уходила.
— Ваша собака? — крикнула матушка нищему. Тот отрицательно мотнул головой и исчез.
Пес был средней величины, с черной волнистой шерстью, коричневые висячие уши окаймляла черная полоска, установить его возраст было невозможно, однако он уже умел разбираться в человеческих лицах.
Матушка отправилась на кухню, пес остался под прилавком. Вошел покупатель, собака положила передние лапы на прилавок, залаяла и снова легла.
Отцу не понравился новоявленный приказчик, мне велели вывести собаку во двор, я потянул ее, она оскалила зубы, она знала, каково снаружи, и потому выбрала себе место внутри. Матушке пес дался, но с места она его сдвинуть не смогла, и всякому, кто подходил к ней, он показывал зубы. Матушке это нравилось.
Собака в лавке? Отец воззвал к правилам гигиены.
— А разве жандарм, когда приходит нас проверять, свою овчарку оставляет на улице? — возразила матушка. Ссора родителей угрожающе повисла в воздухе.
Мой младший братишка отворил двери лавки, принес нашу огромную серую кошку Туснельду и опустил ее на пол перед собакой. Кошка метнулась во двор, собака за ней. Назревший спор родителей был разрешен.
Все, чему покровительствовала матушка, было священно: пришельцу соорудили во дворе будку, ночью он караулил под окнами, за которыми спала матушка, и не упускал лакомого куска. Дедушка считал пса бродягой и ждал, что он снова убежит, но пес остался. Мы назвали его Флок, он защищал всех членов семьи, бежал рядом с велосипедом, сопровождая деда в поле, а когда мерин начинал играть, Флок пытался его сдержать, отчего мерин приходил в еще большее неистовство, а дедушка чертыхался.
Три раза в неделю мы развозили хлеб по окрестным деревням. В летние каникулы эта обязанность возлагалась на нас с братом.
Одно удовольствие было сидеть под защитой парусинового навеса, не боясь ни ветра, ни дождя, ни палящего солнца. Фыркала лошадь, в такт позвякивали колечки и цепи постромок, облачка пыли взметались из-под лошадиных копыт. Я правил лошадью, брат продавал хлеб. И вот однажды мы не послушались дедушки и взяли с собой Флока, он резво бежал за фургоном.
Мы выехали на шоссе. Наш гнедой не переносил автомобилей, стоило показаться на дороге машине, как он шарахался, увлекая нас в канаву. Я заранее вытянул его кнутом, чтоб он и думать позабыл про свои штучки, он тут же перешел в галоп. Я попытался сдержать его. Флок вырвался вперед и залаял. Я натянул вожжи, мерин вздыбился, собака отлетела в сторону, мерин направился к ней. Дело принимало опасный поворот.