Опять же Джирард тоже фрукт. Душа, тоскующая в одиночестве. Посмотрит на себя в зеркало и скажет:
— Почему я такой урод? И нос какой-то чудной. Никому я не нравлюсь.
И это вранье. Джирард пошел лицом в отца. Глаза такого цвета, как, знаете, мелкая слива бывает в августе. Мальчик с рекламной картинки. Свободно мог бы стать фотомоделью и зарабатывать хорошие деньги. Он мой первенец, и уж если он урод, то, значит, я подавно уродина.
Джон сказал:
— Не могу спокойно видеть, когда ребенок так мается… Что сестры-то говорят в школе?
— Невнимательный, говорят, больше ничего. Из них много не вытянешь.
— У меня средний был такой же, — сказал Джон. — Ни к чему никакого интереса. Ох, кабы не эта головная боль на работе… Ухватил бы я Джирарда за шиворот — очнись, погляди на белый свет! Жаль, нельзя свозить его в Джерси, порезвился бы там на воле.
— Почему нельзя? — сказала я.
— Как почему? Ты меня удивляешь, Вирджиния. А то ты не знаешь, что я не могу взять и повезти твоих детей знакомиться со своими.
Я почувствовала, что у меня в межреберье разыгрывается жестокий артрит.
— Интересный человек моя мать. — Счел нужным, стало быть, развивать затронутую тему. — Не знаю, Вирджиния. Похоже, она бывает совсем не прочь насолить Маргарет. «Идешь наверх, Джон?» — говорит она мне. «Да, мама», говорю. «Веди себя прилично, — говорит. — Не ровен час вернется муж и шею свернет, угодишь в ад без покаяния. Ты ведь католик, Джон», — говорит она. Но я раскусил, в чем тут дело. Ей приятно знать, что я рядом, в том же доме. Клянусь, Вирджиния, она всем сердцем желает мне добра.
— Я тоже, Джон, — сказала я.
Мы выпили на сон грядущий по последнему стакану пива.
— Спокойной ночи, Вирджиния, — сказал он, аккуратно повязывая шарф под подбородком. — Не волнуйся. Я подумаю, что можно предпринять насчет Джирарда.
Я легла на широкую кровать, где мы с девочками спим в маленькой комнате. В кои-то веки можно было уснуть с легкой душой. Причин для волнений не оставалось — кроме разве что Линды, Барбары и Филипа. Истинное облегчение, что заботу думать о Джирарде взял на себя Джон.
Но Джон говорил искренне. Что правда, то правда. Он уделял Джирарду много внимания, выкуривая из его нутра ползучую хандру. Записал в лихой отряд волчат-бойскаутов, которых раз в неделю возили в Бронкс спускать пары. Купил ему детский конструктор. И изредка, когда никто из домашних не слышал, подолгу молился за него.
Раз в воскресенье сестра Вероника сказала своим ангельским, нездешним голоском:
— Хуже не стал. Пожалуй, даже наметился некоторый сдвиг в лучшую сторону. А ты как, Вирджиния? — накрывая мне руку ладонью.
У нас тут никогда не упустят случая показать, что им все известно.
— Я нормально, — сказала я.
— Если с Джирардом положение выправляется, — сказал Джон, — надо браться за Филипа.
— Соцработник в тебе пропадает, Джон.
— Это ты замечаешь не первая, — сказал Джон.
— Твоя мать всегда так обмирала по тебе — что же не напряглась слегка в свое время, чтобы ты мог пойти учиться в колледж? Как мы для Томаса?
— Слушай, Вирджиния, будь справедлива. Что можно требовать от бедной старушки? Отец у меня добытчик был никакой. Без моих заработков ей было не прожить, и скажу тебе, Вирджиния, я не жалею. Ты посмотри на Томаса. До сих пор все учится. Пусти-ка его в наши джунгли — слопают живьем. Он не хлебнул реальной жизни. А теперь возьмем меня — семья, как у людей, свой дом, имя в строительном бизнесе. В одном, должен сказать тебе, она действительно, бедная, кается. Я брякнул когда-то — так, между прочим, сто лет назад, — что думаю на тебе жениться. И она всадила в себя нож. Это факт. От силы на восьмушку дюйма. Такое вышло кровавое воскресенье — ты не поверишь. Так вот, ясно одно — ты была бы ей лучшей невесткой, чем Маргарет.
— Жениться? На мне?
— Да, а что… Чего там — ты всегда мне нравилась, и потом… С какой бы я радости, по-твоему, сидел здесь целый вечер и мерз на кухне каждый битый четверг? Это же надо, один-единственный источник тепла — чашка чая в руках! Так точно, Вирджиния, я хотел на тебе жениться.
— Ты шутишь. Серьезно, Джон?
Приятно было слышать. Узнать — пускай поздновато, но все же лучше, чем никогда, — что о тебе кто-то мечтал в молодые годы.
Я не сказала Джону, но если откровенно, я никогда не вышла бы за него. Стоило мне встретить первый раз моего мужа с его готовым подмигнуть веселым глазом, и больше уже никто не представлял для меня интереса. Как бы отчаянно я ни крутила с Джоном и остальными, отныне все, что было во мне отчаянного, предназначалось ему, и никаких сомнений с той поры не существовало.
Однако, что греха таить, если мой муж недалеко пошел в жизни, это моя вина. Пусть падет это на меня, как говорится. Я встречала зарю песней. Каждого, исключая нашего домохозяина, привечала добрым словом. Спросите хоть кого в нашем квартале, любого встречного-поперечного — тех же испаноязычных хотя бы, с печатью скорби на смуглых лицах, — каждый невольно улыбнется при моем появлении.
Но ему для душевного комфорта требовалось достичь большего — и в жизни, и в части денег. Я-то была тогда счастлива, но теперь твердо знаю, что напрасно. Для женщины быть счастливой совсем неплохо. Толстеет себе, потихоньку стареет, может валяться в постели, голубить целый полк мужиков и малых деток, может прямо-таки умирать от такого блаженства. Но с мужчинами обстоит иначе. Им нужно, чтобы у них были деньги, или же им необходима слава, а нет — так пусть всяк по соседству взирает на них, задрав голову.
Женщина пересчитывает своих детишек и ходит павой, будто сама жизнь — ее изобретение, но мужчина должен во что бы то ни стало добиться успеха в этом мире. На счастье мужчину не возьмешь, уж я-то знаю.
— Чудак-человек, — сказал Джон, угадав, какое направление приняли мои мысли. — Что ему мешало? Казалось бы, не глупей других. Водилась за ним одна особенность — ты уж меня извини, Вирджиния. Невысоко он взлетел, но на нас, всех прочих, упорно смотрел сверху вниз.
— Он был потрясающе сообразительный, Джон. Ты представления не имеешь. Кроссворды щелкал как семечки, я тысячу раз ему говорила — не я одна, другие тоже, — пусть попытает свои силы в телевикторине, тех же «Ценных вопросах». Почему бы нет? Он только посмеивался на это. Хочешь знать, что он сказал мне? Сказал: «Это доказывает, до чего ты тупая, если думаешь, что я умный».
— Чудак, — сказал Джон. — Не держи это все в себе, Вирджиния. Выговорись, другого способа излечиться нету.
Я, в общем и целом, не возражала. Но какие-то жестокие слова повторять было выше сил. Кинуться добровольно в разинутый зев уже знакомого кошмара, вспоминая, что последний счастливый денек выпал мне в мартовскую среду, когда я сказала мужу, что у меня родится Линда. Барбаре было ровно пять месяцев. Мальчикам — одному три, другому четыре года. Мне не терпелось ему сказать. И это был последний мало-мальски счастливый день.
Потом он говорил:
— Тьфу, с души от тебя воротит. Раздобрела черт-те как, здоровенная, словно дом с пузатым фасадом.
— Хорошо, куда ты собрался на ночь глядя?
— Почем я знаю? — сказал он. — Всю кровать заняла своими телесами. Мне не осталось места.
Пошел, купил спальный мешок и лег спать на полу.
Мне никак не верилось. Каждое утро я пыталась начать все сызнова. Не верила, что он может до такой степени ожесточиться против меня, когда я еще молодая, еще нравлюсь даже его приятелям.
Но вот, оказывается, мог — ожесточился против меня железно и перестал быть мне другом.
— У тебя одно на уме — как бы плодить детей. В доме вонь хуже, чем в мужской уборной в метро. Писсуар в доме развела, чтоб тебя.
Весь тот год он усиленно налегал на правду-матку.
— Малец лопает, сколько нам слабо впятером, — говорил он, глядя на Филипа. — Хватит обжираться, недоумок раскормленный.
Затем переключился на соседей.
— Чтобы я эту пройду старую здесь не видел, — говорил он. — Сунется еще раз с вечной своей песней про сынка со строительным уклоном — на кошачий корм пущу.
Потом он взъелся на Спилфогела, кассира из супермаркета и своего стариннейшего друга, который и бывал-то у нас лишь по праздникам, а со мной вообще не разговаривал (из застенчивости, как бывает с холостяками).
— Тот еще сукин кот — и не вкручивай мне насчет дружбы, когда он спит и видит, как бы забраться к тебе под юбку. Очень мне надо, чтобы какой-то пердунчик ошивался в квартире, портил воздух.
А потом наступил день, когда избавляться уже стало не от кого. Мы остались одни-одинешеньки в своей компании — он да я.
— Вот что, Вирджиния, — сказал он. — Я дошел до последней точки. Впереди глухая стена. Что теперь мне прикажешь делать? У человека всего одна жизнь. Что же, значит, ложись и помирай? Я больше не соображаю, как мне быть. Скажу тебе напрямик, Вирджиния, если я здесь застряну, ты волей-неволей возненавидишь меня…