Время от времени, когда поезд, резко с противным скрежетом-визгом тормозя, вырывался из узких темных тоннелей в относительно просторные, а от безлюдья так и просто просторные залы станций, оставленной гореть половины огней которых все же хватало, чтобы изменить насыщенность вагона светом, Арсений прикрывал глаза, и сквозь касающиеся друг друга ресницы на сетчатку проникали изображения светлых колонн, урн, скамеек. Эскалаторы работали только выпускные; те, что обычно шли вниз, давно омертвели.
Эскалаторы застыли.
На перронах, как в пустыне,
пустота и чистота.
Только жаль, что закрывают, —
ведь нечасто так бывает:
есть свободные места…
Воспоминание, легкое, промелькнуло под темными сводами черепной коробки, воспоминание-догадка: видимое из угла в ракурсе, через два третье на противоположной стороне окно показалось той самой рамою, которая утром заключала блядь, по отражению принятую Арсением за Мадонну. То есть не такой же рамою, что в стандартизированном метрополитене было бы вполне естественным, а именно что той самою.
Преодолев сонную ленивую усталость, Арсений встал из уютного уголка и, покачиваясь на мотающемся из стороны в сторону полу вагона, пересел напротив рамы-знакомки. То ли действительно ее приметы, не зафиксированные сознанием утром, когда отражение владело вниманием, по видимости, безраздельно, запали в память помимо воли сознания и сейчас выплывали на его поверхность, то ли сознанию возжаждалось совпадения, чтобы хоть что-нибудь в этом мире получило хоть какое-никакое подобие смысла, порядка, — и воображение стало уговаривать память принять свои продукты за ее, — однако все оказывалось налицо: и точно та же серповидная ржавинка на месте отскочившего с открывальной ручки форточки никелевого покрытия, и точно те же две выпавшие или стершиеся буковки на серой фабричной марке оконного стекла, и точно та же в левом верхнем углу едва заметная царапинка.
И вот уже начали проявляться из глубины стекла высокий выпуклый лоб, огромные темные глаза, белое ажурное плетение шали, но поезд снова сделал финт ушами: выскочил на освещенный перрон, — и отражение, как давеча, побледнело и стерлось.
178. 1.11 — 1.18В одном из сотен закрытых московских кинозальчиков, существование которых начисто и статистически достоверно опровергает вражескую клевету, что, дескать, в Советском Союзе демонстрируется мало заграничных фильмов, на сегодняшний вечер был назначен просмотр двух японских лент рискованного содержания, и Миша Фишман, приглашенный в качестве переводчика, собирался возвратиться домой не ранее трех утра. Однако вторую из картин почему-то так и не привезли, и освободился Миша около часа. Такси не подворачивалось, зато рядом возникло метро, и Миша, хотя зная, что оно уже закрыто, попробовал войти в вестибюль. Никто не задержал, не остановил, не спросил и пятака, и по мертвому, донельзя странному в неподвижности эскалатору Миша спустился под землю.
Подкатил поезд. Миша вошел в вагон и увидел бывшего своего зятя, Арсения, подремывающего в уголке. Приятно удивленный столь неожиданной встречею, Миша совсем было направился к нему, но вспомнил сегодняшний телефонный звонок матери: про Ирину, про поляка из «Спутника», про своего племянника Дениса — и, пусть Арсений о звонке и не знал, — здороваться, разговаривать показалось неловко, просто невозможно. Поезд катил по тоннелю — не сбежишь! — Миша отвернулся к дверям и уткнулся в них, тупо читая и перечитывая надпись «не прислоняться», которую какой-то самодеятельный филолог, ничуть не смутясь грамматической ошибкою, основательно поскреб, превратил в «не писоться»; весь в напряжении, Миша просто не знал, как себя повести, если недавний родственник приоткроет-таки глаза, увидит его, узнает, окликнет, и перечитывал, перечитывал, перечитывал — но родственник глаз, по счастью, не приоткрыл, поезд затормозил, остановился, и Миша тенью перескочил в следующий вагон, а там, в нем, пошел до дальнего конца, чем надеялся снизить практически до нуля вероятность неловкого узнавания.
Теперь, когда опасность миновала и мысли приняли сравнительно спокойный вид, сильно и тоскливо вспомнился горьковатый красный вермут, треугольная призма заграничного шоколада, — вспомнилась Марина. А она, тут как тут, ехала в следующем вагоне, возвращалась домой из гостей, еле отбилась от наглого хоккеиста, который, взявшись проводить, сразу полез с руками, так что чуть не на ходу пришлось выскакивать из его машины и нырять в метро, — мало что хоккеист оказался круглым идиотом, — у него еще и пахло изо рта.
Когда Миша сквозь прозрачные двери покачивающихся вагонов разглядел в соседнем былую свою любовницу, он, весь в мыслях, в воспоминаниях о ней, глазам не поверил, тем более что две незапрограммированные встречи в столь поздний час и в столь нелюдном месте не допускались ни теорией вероятностей, ни здравым смыслом, — обернулся, чтобы справиться, от Арсения ли только что бежал, убедился, что от Арсения, снова посмотрел на Марину и, окончательно приняв ее за галлюцинацию, начал считать пульс. Но тут и Марина заметила Мишу, вопрос, действительность это или галлюцинация, — принял академический характер; они выскочили на перрон, едва дождавшись остановки, кинулись друг к другу, стали трогать, точно слепые, лица друг друга, ты? ты? — только и говорили, и, когда Арсений поразится промелькнувшим мимо зрелищем, и он решит, что зрелище ему просто привиделось.
179. 1.16 -1.18Турникеты на запорах,
и на них, как на заборах,
непечатные слова, —
продолжал выслушивать Арсений, убедившись, что утреннее воспоминание окончательно лишилось плоти, —
Валтасаровы виденья,
результат ночного бденья.
Ах как пухнет голова! —
продолжал покорно выслушивать, хоть из летящего под землею поезда никаких турникетов увидеть, конечно, не мог.
Голова не столько пухла, сколько, едва Арсений пробовал прикрыть глаза, кружилась и населялась давним навязчивым сном, виденьем, кошмаром: однажды Арсений стал свидетелем, как случайный алкаш падал вниз по идущему наверх длинному эскалатору, падал с точно тою же скоростью, с какою навстречу ему поднималась механическая лестница, и потому — бесконечно. Алкаш пытался уцепиться за уходящие из-под рук высокие скользкие берега, но безуспешно, и ступенька за ступенькою били его по неловкому телу, и с каждым мгновением все больше синяков и кровоточащих ссадин появлялось на небритом, отечном лице; алкаш хватался и за людей, но те отшатывались просто ли в ужасе, чтобы не упасть, чтобы не вымазаться кровью, — сбивались, тесня друг друга, вниз, и толстая дамочка истерично визжала на весь наклонный тоннель, и кричал парень в светлой дубленке: остановите машину! Остановите же чертову машину!
Прогнать виденье не удавалось, оставалось только открыть глаза, и они увидели, как промелькнули на платформе две фигуры, мужская и женская, стоящие рядом, трогающие, точно слепцы, лица друг друга.
180. 1.19 — 3.45Маринин муж, как обычно, находился в командировке, и потому Миша с Мариною, дойдя до ее дома, вместе поднялись на седьмой этаж, и Миша снова оказался в квартире, где не появлялся уже больше года. Там ничего не переменилось, разве прибавилась пара новых сувениров с Дальнего Востока, и каждая вещь своими, оказывается, незабытыми обликом и местоположением доставала до самых болезненных уголков Мишиного сознания.
Любовники почти не разговаривали, но набросились друг на друга с жадностью, какой не знали давно, может, даже и никогда в жизни. Усилием воли одолев дремоту, сладко уволакивающую в теплый океан сна, Миша вгляделся в светящиеся стрелки своей «сейки»: пора ехать домой. Осторожно, чтобы не разбудить Марину, перед которою с новой остротою почувствовал себя виноватым и прощаться с которою казалось потому невыносимо стыдно, Миша оделся и вышел из квартиры, аккуратно прижимая за собой дверь, пока тихо, но явственно не щелкнул сквозь дерево язычок французского замка. Марина, впрочем, с того самого момента, как Миша потянулся на тумбочку, к часам, спящею только притворялась.
Галя же действительно сладко спала и не заметила, как с нею рядом, на законное свое место, улегся ее законный муж. Не проснулась и дочка, даже когда — «не писоться», — промелькнула давешняя надпись — Миша высаживал ее из деревянной кроватки-каталки на горшок.
Быстрый же сон, охвативший самого Мишу, был непрочен и отлетел едва ли не через полчаса. Свежеиспеченный кандидат наук встал с постели и пошел на кухню выкурить сигарету. Не зажигая электричества, он сидел на неприятно прохладном пластике кухонного табурета и вслушивался в неразборчивые команды диспетчера, что доносились из репродуктора близко расположенной крупной железнодорожной станции — преддверия одного из девяти московских вокзалов. Оттуда же в кухню, пробившись сквозь ситцевые модные занавески, доходил с высоких мачт несколько ослабленный расстоянием голубой слепящий свет станционных прожекторов. Когда сигарета догорела до половины, а пластик согрелся и стал липким от пота, Миша разобрал слова диспетчерши: она давно и, видимо, безнадежно призывала на четвертый путь некоего Колобкова. Я от бабушки ушел, пробормотал Миша. Я от дедушки ушел.