Гусариков бестолково размахивал руками, пригибался, снова вставал, зачем-то становился то на корточки, то на цыпочки, бегал от крыльца резного к кокетливым пристройкам, которые картинными теремками возвышались над расписным штакетником.
А посреди широкого, вымощенного разноцветным кирпичом двора, рядышком, одна к одной, лежали – с дюжину – куры. Роскошный ярко-красный кочет, как сказочный петушок, недоуменно оглядывался на крыше теремка, квохтал, как наседка, скрежетал шпорами по железной крыше, не решаясь спуститься во двор.
– Петя, Петь! – позвал его Гусариков. – Иди, Петь, ко мне. Один ты у меня остался. Иди сюда, Петь, не бойся, сиротинка ты моя куценькая.„
Но кочет трусливо прятался, переходя на другую сторону крыши.
Гусариков вздохнул, мол, спортили петуха, смахнул слезу. Мне искренне стало жаль его, хотя во всей округе он ни у кого не вызывал этого чувства.
Жизнь свою он прожил неизвестно для кого. Детей терпеть не мог, потому и своих не завел, работал па таких работах, где можно было хоть что-то урвать, – то истопником, то конюхом – одним словом там, где можно чем-то разжиться не в ущерб своему хозяйству. Лошади не любили его, и даже боялись.
Вот и сейчас, пока он разыскивал Леопольда по поселку, тот пробрался в курятник и аккуратно прирезал всех несушек и лишь принялся за петуха, тут-то и накрыл его хозяин. Теперь из всей живности у Гусарикова остались лишь кочет да подсвинок. Правда, когда Гусариков говорит о подсвинке, ему никто не верит – в кирпичном свинарнике у него уютно похрюкивает чистопородная свинья, в которой он души не чает. И, как престольного праздника, ожидает очередного щедрого опороса. Весь приплод он продает с большой выгодой, а чтоб в округе, не дай бог, не появились конкуренты, Гусариков всех поросят продает в областной город, а иногда и дальше.
Несколько недель назад начальство ездило по району, проверяло, беседовало. День тот выдался ливневый и ярмарочный. Ливень пережидали в исполкоме. И вдруг распахивается дверь. Глядят – Гусариков. С порога – плюх на колени. И – на коленях, на коленях к столу. Слезы – ручьем, рыдает в голос.
Все опешили. А он причитает:
– Отцы родные! Матушка, председательша! Лапушки мои, ах моя ненаглядная, что делать стану, помирает бедная. Дайте машину в больницу отправить…
А сам – слезы в кулак, слезы – в кулак. Председатель облисполкома аж встал, засуетился, крикнул своего шофера. Тот явился.
– Немедленно отвези товарища в больницу. «Волга» в распоряжении товарища…
– Павлика, дорогой… Павлика, дорогой… – подсказал ему Гусариков и, кланяясь и причитая, вывалился из кабинета. Беседа скомкалась. Сидят. Ждут час, другой… Наконец, догадались позвонить в больницу, а она-то в трехстах метрах от райисполкома. Отвечают оттуда, что Гусарикова нет и не было. Лишь поздним вечером отыскался шофер, грязный, усталый.
– Все в порядке. Отвез поросят в соседнюю область.
– Каких еще поросят?
– Да Гусарикову машина понадобилась, чтоб поросят отвезти…
Весь район потешался, а Гусариков ходил и покряхтывал от удовольствия.
И вот суетится он посреди своего двора, поднимает за лапки каждую хохлатку, вдувает воздух в клювы, охает, вздыхает.
Наконец, он собрал их в бак, и, чтоб не пропадало добро даром, залил породистую птицу крутым кипятком:
– Не гибнуть же добру. Завтра день базарный, хоть копейку выручу за моих сердешных…
Но попасть на базар Гусарикову не было суждено…
Мне нравится этот поселок. Он словно пышный букет из старинных садов возвышает собой Средне-русскую равнину. Люблю я приезжать Сюда, останавливаться в домике пожилой родственницы и тихо и размеренно доживать последние дни своего отпуска. Жизнь течет здесь как-то уютно, душевно. Приедешь – и будто погрузишься в прошлое, замедленное, подернутое нежным румянцем и легким покоем.
Здесь чувствуешь себя так хорошо, что мускулы наливаются силой, нервы, издерганные там. в настоящем и стремительном, успокаиваются, крепнут и – ни газет тебе, ни телевизора, а лишь неторопливо чурлюкающая черная картонная тарелка радио – единственная связь с бешено бегущим внешним миром.
Люблю здешние тропинки и дороги, покрытые теплым и пыльным подорожником, длинными нитями «гусиного мыла», неторопливо вьющимися от палисадника к палисаднику, от сада к саду, от речки в поле, туда, откуда приезжаешь издерганный и усталый.
У каждого есть такой уголок, а тот, у кого его нет, интуитивно ищет, злясь и раздражаясь, что так надолго затянулись поиски. И такие уголки – это не прихоть, не мелкая тоска по прошлому, прошедшему, а просто отдых от настоящего, порой изматывающего силы, нервы и душу…
Люблю ходить босиком.
Сперва трудно ступать ногами, отвыкшими в городе от земли, а потому идешь осторожно, как по иголкам, выбирая дорожку в теплой и мягкой пыли, затем, старательно ищешь прохладные широкие листья подорожника, стоишь на них, охлаждая ступни, пока нечаянно не передвинешься на колкие катышки гусиного мыла, словно бусинки соединенные Друг с дружкой бесчисленными нитями стеблей. И даже присядешь от неожиданности, от пронзительно-колкой боли и – скорее в пыль, и – скорее на прохладные листы подорожника, и так до тех пор, пока размягченная обувью подошва ног не отвердеет, не обвыкнет, не сдружится с землей и травой…
По дорожке я вышел на лужок. Брел медленно, с наслаждением ступая то в мягкую жаркую пыль, то замирал на миг, остужая ноги на листах подорожника. Небольшой снопик лозняка я ошкурил в тени, у речки, и длинные скользкие прутья приятно холодили горячие ладони. Над головой надоедливо барражировал громадный овод. Я изловчился и хлестнул его веткой – тот обиженно загудел, коснулся травы и взмыл вверх.
В кустах что-то загрохотало, звякнуло и смолкло.
Возмужалый куст бересклета, весь оранжевый от перезрелых ягод, разбросал мохнатые ветки над заросшим травою окопом, оставшимся после минувшей войны. В нем поселилась пара ежей, и они вместе с молодыми ежатами натащили в него и яблок и груш, а потому никто туда не заглядывал, чтобы понапрасну не беспокоить симпатичное семейство. Я присел и нос к носу встретился с… Пиратом.
– Привет! – невольно поздоровался я с ним.
Тот, безусловно, не ожидал встречи со мной. Морда вымазана чем-то белым, грудь и передние лапы – тоже. Я протянул руку и почувствовал что-то скользкое, маслянистое.
– Эге, милейший, топленым сальцем лакомимся?
Пират отпрыгнул в сторону, и я увидел небольшой бачок, в котором хранят перетопленное свиное сало. В глубине окопа я разглядел чуть присыпанный свежей землей копченый окорок, куриные и гусиные перья и головы, обглоданные бараньи и говяжьи кости. Так вот где харчуется Пират!
– Послушай, дорогой, осе понятно. Но объясни мне, как же ты смог прикатить бачок с топленым салом? И у кого ты позаимствовал его? Постой, постой! Да никак это гусариковский запас? То-то он на днях бесновался. Даже милицию вызывал. Нехорошо, милый. Ведь он до сих пор убежден, что это дело рук, а не лап…
Пират стоял невдалеке и внимательно слушал. .Он показался мне сатиром: решительный, спокойный, с ощетинившееся на загривке шерстью, стоял, прочно расставив кривые лапы, и поглядывал на меня с презрительной усмешкой. Усмешка ли? Вряд ли это был обычный боевой оскал. Пес не визжал, не выл, не лаял. Он стоял – неподвижен, неукротим и презрителен. Вот так же он стоял, когда Гусариков впервые заявился к нам во двор с догом Леопольдом. Тот дурашливо осклабился, увидев Пирата. Гусариков тут же решил продемонстрировать боевую мощь своего «зашшитника». – Взять его, Леопольд!
Леопольд хмыкнул и в раскорячку пошел на дворнягу. Пират презрительно окинул взглядом верзилу, но с места не сдвинулся. Тому пришлось опустить морду чуть ли не до земли – так мал был его противник. Дог рявкнул оглушительным басом и растянулся, засучив долгими ногами по земле. Никто толком и не разобрал, что произошло. Никто и не заметил, как Пират молча, молниеносно клацнул челюстями и тут же брезгливо отвернулся от поверженного противника.
Павлик с жалобным стоном бросился к породистому «зашшитнику», опустился на корточки перед ним и запричитал.
Понять его горе не составляло труда. За вырученные от загнанной дворнягами коровы Гусариков приобрел дога с убедительной родословной. Леопольд был куплен с явной целью навести страху на дворняг.
И вот ценный пес бился и скулил посреди двора, а виновник этого презрительно поглядывал на поднявшуюся суматоху. Гусариков замахнулся было на него подвернувшимся под руку поленом, но тут же отбросил в сторону орудие возмездия и попятился назад.
– У-у, дьявол, – процедил он сквозь зубы.
У Леопольда длинной струей текла из носа кровь. С трудом оторвав «зашшитника» от земли, покачиваясь от тяжести, Гусариков заковылял со двора.
Как там лечил хозяин Леопольда, не знаю, но все же вылечил. Да с тех пор Леопольда словно подменили – ни побоями, ни лаской, ни усиленной голодовкой хозяин не смог добиться от него желаемого. Лишь аристократ увидит дворнягу, так всю спесь с него как рукой снимает. Он становится противно-заискивающим, предупредительным, только что не прислуживает и не твердит по-лакейски: «Чего-с? Что прикажете-с? Слушаюсь!..»