— Ну, как прошел разговор?
— Философски, — ювелирно парирует Соломин.
— Пытался вас воспитывать? — не унимаюсь я.
— Не очень настойчиво, — ускользает дед.
— Скажите правду, Виктор Алексеевич! — срываюсь окончательно. — Он будет выходить на Москву, чтоб вас отставить?
— Думаю, да. — Дед кашляет, наглотавшись чистого зимнего воздуха. Его прокуренные легкие отвыкли от атмосферы предгорья.
— А Москва его послушает? — и дергаюсь, пытаясь удержать поскользнувшегося на спуске Соломина.
— Если убрали Марьина, то меня и подавно. Я ведь, голубчик, — обломок империи. Многим мешал в свое время. Фактически — главный цензор страны, душитель свободы. Эдакий граф Бенкендорф с партбилетом.
— Ну, они все были с партбилетами. Это не порок, — неловко пытаюсь утешить старика.
— Это как повернуть…
Мы замолкаем. Возле гостиницы, как всегда, — куча вооруженного народа: омоновцы, военные, милиция… Стадо машин урчит моторами, выплескивая в зимний день горячий едкий дым.
Дед окончательно расслабляется уже в номере. Я раздеваю его, как ребенка.
Меня потешают его старомодные длинные трусы и носки на подтяжках, резинки — под коленками. Я укладываю деда в постель, не снимая носков, и вставляю в рот зажженную сигаретку «Новость». Очки кладу на тумбочку.
— Хороший ты мальчик, Андрей, — бубнит Соломин. — Мне бы сына такого. Да вот не дал Бог детей. Жену сменил, а детьми своими не обзавелся.
Я молча слушаю и жду полминуты: старик обычно засыпает с горящим окурком.
Дед отключается, и я тушу бычок. Все. «Спи, империя! Твое бодрствование все равно не остановит гуннов…»
III
Во мне бродит пьяная кровь, и я пою на ходу. В такт песни скрипит под ногами снег. В темных переулках, словно сытые коты, урчат бронетранспортеры. Уже комендантский час. На улице безлюдно. В воздухе плавают редкие снежинки, подкрашенные фиолетом ночи и желтизной фонарей.
На моей груди греется документ, дающий право ходить где угодно и когда угодно.
Я не боюсь патрулей и не смотрю по сторонам. Я слежу за своей тенью, привязанной к беспутным ногам. Тень летит по снегу, уклоняясь от света. Она сворачивает с центральной улицы в переулок и, вытянувшись на склоне, скользит вниз, к реке.
Черный женский сапожок наступает ей на «голову», увенчанную овалом от фуражки.
Навстречу мне медленно поднимается девушка в ярко-красной дутой куртке со скрещенными на груди руками. Но в эту минуту я равнодушен к людям и продолжаю петь. Глеб пришел в пресс-службу и напоил меня коньяком. Уговаривал соблазнить деда на участие в фильме «Салам!». Я не поддался, несмотря на магарыч, и теперь радуюсь.
— Все поёшь, майор? — устало роняет девушка, не поворачивая головы.
Я слышу это уже затылком, теряю равнодушие к человечеству и разворачиваюсь.
— Почему бы нам не спеть дуэтом? — наполняюсь гусарской лихостью и притираюсь к пуховой куртке.
— Извини. Я жалею, что заговорила. — В ее голосе — неподдельное равнодушие.
Голова девушки непокрыта, и черные длинные волосы ленивыми волнами стекают на плечи, вылавливая из ночной бездны снежный пух. Душа моя поет, а кавалерийская атака несет в водоворот дешевой игры:
— Не жалей о содеянном. Я принесу тебе радость.
— Это невозможно. У меня замерзло сердце, — отвечает холодно, все еще не оборачиваясь.
Ладони девушки, спрятанные под мышки, видимо, без перчаток. И я говорю:
— Как это романтично — замерзшее сердце… Но, по-моему, у тебя замерзло не сердце, а руки, — я продолжаю рваться в атаку, не думая о поражении.
— И руки тоже. Я забыла перчатки.
— Где забыла? — срывается с моего пьяного языка.
— Где надо, там и забыла, — раздражается она, и в атмосфере становится холоднее.
Мы медленно поднимаемся по переулку, боясь поскользнуться, и черные сапожки моей длинноногой собеседницы осторожно давят свежий снег. Мне очень хочется, чтобы девушка посмотрела на меня, но она по-прежнему не оборачивается.
Это ее я видел сегодня на брифинге. Сомнений нет. Она была в желтом свитере и заметно волновалась. Хоть я и пьян, но помню. Я не верю в замерзшее сердце.
— Твое сердце полно огня, — произношу с дешевой игривостью. — Оно способно растопить льды Эльбруса.
На ночном переходе с парада — в окоп.
На усталое сердце навалится тьма.
И глаза мне закроет седеющий поп,
И посыплется снег, и настанет зима.
И упрямую землю уставши долбить,
Плюнет в руки могильщик и мать помянет.
И я больше не буду ни петь, ни любить,
Лишь весной надо мною трава прорастёт…
Девушка читает стихи почти монотонно, глядя прямо перед собой, и видит то, чего не вижу я.
— Ты поэтесса? — я тронут, но мой пыл начинает остывать.
— Я не поэтесса, — она останавливается. — Я блядь, — и разворачивается ко мне — всем телом, и ее черные холодные глаза выбивают меня из седла…
— Что, растерялся, майор? — она победно улыбается, не размыкая вишневых накрашенных губ.
Я шумно вздыхаю и лезу в карман за сигаретой.
— Офицер, угостите даму папироской! — по-актерски манерно произносит она шаблонную фразу, и тонкие ноздри ее вздрагивают. — В другой раз не пускайтесь в галоп так опрометчиво.
— Другого раза может не быть никогда, — чиркаю зажигалкой, и отблеск огня мерцает в ее темных зрачках. — Я видел тебя на брифинге. Ты журналистка?
— Нет. Я там случайно оказалась. Журналистика — не моя профессия. Хотя такая же древняя.
— Проститутка? — спрашиваю как можно спокойнее, но в груди моей что-то больно сжимается.
— Да. — И она оценивающе оглядывает меня от фуражки до мокрых туфель. Я работаю там, где ты, наверное, сейчас живешь, — в «Интуристе».
— У тебя такая работа!.. И ты пишешь такие стихи?!
— Это не мои стихи — Аркадия Сурова. Ты его не знаешь. А я пишу прозу.
— Как это? — Туман накрывает мою военную голову.
— А так. Старым дедовским способом: ручку беру, лист бумаги и вывожу длинные строки из слов и знаков препинания…
Вот это засада!
— И что ты уже написала?
— Да немного пока. Две повести. Они опубликованы в «Юности».
— О чем повести?
— О смерти… Ты офицер, ты должен ощущать запах смерти здесь, на Кавказе. Он разлит в воздухе, как вино в старом погребе.
В глазах ее нет безумия, говорит холодно и спокойно. Но я не чувствую того, что чувствует она. Мой славянский круглый нос улавливает лишь слабое дуновение ее духов и сигаретный дым.
— Это потому, что война, — говорю осторожно.
— Может быть, — она смотрит на меня в упор. И от этого мое лицо начинает гореть. — Ты что-нибудь знаешь о войне?
— Эта для меня четвертая, — я наливаюсь уверенностью, — начинал в Афгане.
Здесь, на Кавказе, шестой год уже. Все «горячие точки» прошел, исключая Карабах.
Почти полный набор…
— Для «афганца» ты слишком молодо выглядишь, — в ее голосе сквозит недоверие.
— Я прожил короткую, но яркую жизнь, — неожиданно вываливается из меня газетный штамп. — Плюс заспиртованность организма.
— Убивал когда-нибудь? — и смотрит на меня, не мигая.
— Нет, мое оружие — слово, — выдаю еще один трафарет. — Я военный журналист.
— О-о-о, — впервые удивляется она. — Поэтому ты бываешь на брифингах. А я думала, ты охранник… И о чем пишешь, если не секрет?
— Почти о том же, о чем и ты. О любви и смерти. Вернее, о любви к Родине и о презрении к смерти, — и пытаюсь улыбнуться.
— Смерть нельзя презирать, — это сказано спокойно, без напуска. — Она заслуживает уважения и недостойна ни смеха, ни презрения… Ты был здесь в первые дни боев?
— Был. Я работаю в пресс-службе территориального управления федералов. И в курсе дел… Но что-то не хочется говорить об этом. Давай лучше о любви.
— Любовь придумали русские, чтобы денег не платить, — и она впервые обнажает в улыбке зубы. Красивые зубы страстного рта.
— Сколько ты стоишь? — спрашиваю, скрывая волнение, и глаза мои скользят по стройным ногам, обтянутым джинсами.
— Я не продаюсь, — она произносит это манерно низким голосом и встряхивает зайорошенными снегом волосами. В ее глазах — лед. Выдержав паузу и дождавшись моего смятения, добавляет. — Но какая-то небольшая часть меня может сдаваться в аренду. По цене двадцать долларов в час. Можно в рублях, по курсу.
— Это не много, — я облегченно вздыхаю. — Но и не мало, — и глубоко затягиваюсь дымом.
— У тебя есть деньги? — Она склоняет голову к плечу и пытливо щурится.
— Почти.
— Как это? Деньги или есть, или их нет. Третьего не дано, — коротко хохотнув, она снова белозубо улыбается.
— Дано, — почему-то упрямлюсь я. — Я живу в «Интуристе». Рядом со мной номер шефа — Соломина. У него и одолжу. Кстати, большая часть суммы у меня есть.