Ты размахнулся широко, соорудил большую мансарду – потом оказалось, что мощности газового котла на два этажа не хватает. Выстроил сарай из кирпича, затем гараж; хотел еще и баню, но не успел. Мать ехидствовала: стройка коммунизма… Потом стало не так смешно. Ты ведь потому и умер, что надорвался, пытаясь работать на заводе, строить дом, еще и выпивать с друзьями. Мать до сих пор уверена: проклятый домик сгубил тебя.
Я не очень-то помогал тебе. Лишь иногда приходил, чтобы разобрать старый деревянный сарай, или выкопать траншейку под фундамент, или сложить в штабель только что привезенные кирпичи. Старший брат тоже вскоре уехал в Германию. Дом ты строил практически в одиночку. Сам клал стены, и они вышли ровными и прочными, сам штукатурил, сам прибивал доски. Лишь в последние месяцы, когда ты уже не мог ничего делать, мы наняли строителей, и они надули мать безжалостно, взяли деньги вперед и уехали, ничего не сделав.
Ты говорил: “Дом – это капитал! Погодите, вы еще передеретесь из-за него!”
Мы не передрались. Потому что оформлять дом по всем инстанциям оказалось долго и хлопотно, мы с братом только и думали, на кого бы это дело спихнуть. Спихнули на мать, конечно… На кого же еще?
Мать рассказала как-то, что в оставшейся после тебя записной книжке обнаружила те же самые номера телефонов, что ей давали, отправляя по разным инстанциям, – водоканал, горгаз, БТИ… Ты сам пробовал этот дом оформить. Но тебе не хватило ни сил, ни времени. Нам, однако, ты не сказал ни слова!..
В конечном счете ты все же оказался прав. Потому что, достроив дом, мать пустила в него квартирантов. Они платят не так уж много, наш дом далеко от центра города. Часть этих денег мать высылает мне, на них я живу здесь, в Москве.
Ты чуть ли не каждый вечер приходил домой полупьяный. Соседки на
Пролетарке злились на тебя, говорили, ты устроил в своем недостроенном доме притон для алкашей. Каждый раз по возвращении домой случался у тебя с матерью скандал.
Мне теперь кажется, что она ругала тебя скорее из принципа – не так уж много денег ты пропивал. Я просто видел: чтобы опьянеть, тебе было достаточно стакана дешевого красного вина. Опьянев, ты становился добрым. Глупо улыбаясь, садился на диван, медленно раздевался. Даже на брань и проклятия матери ты обычно отвечал вяло, без удовольствия.
Потом ты ложился спать. Возвращаясь вечером, я чаще всего заставал тебя уже в постели. Иногда во сне ты начинал метаться и стонать – этому я не удивлялся, потому что к тому времени уже вычитал в одном немецком романе, что пьяные спят очень беспокойно…
Ты вдруг начинал колотить руками по подушке, словно дрался с кем-то.
Иногда кричал, ругался. А временами издавал странный, непонятный, как бы стонущий звук, от которого становилось зябко. Как-то я подошел к твоей постели и увидел, как ходят у тебя скулы. Во сне ты скрежетал зубами…
Часто, скомкав одеяло, ты оставался лежать раздетым. Замерзнув, ты в голос начинал звать маму – мою бабку, умершую, когда мне исполнился год. Ты кричал: “Мама! Укрой меня!” Еще ты пытался дуть на руки, чтобы согреться.
Наутро мать сообщала тебе, как ты себя вел во сне, призывала меня в свидетели. Ты, похоже, и мне не особенно верил.
Я знал уже тогда, что есть примета: если кто-то во сне зовет умерших родителей, значит, жить ему осталось недолго. Тогда я думал: вот бред! Как же это ты, такой крепкий, такой здоровый, умрешь? Все эти народные приметы, конечно, красивые и поэтичные, только не сбываются никогда…
Когда ты умер, я не чувствовал ничего, продолжал жить, как и прежде,
– только уже без тебя. И не верил матери, когда она говорила, что временами я начинаю стонать по ночам. Думал, она врет. Но однажды случилось мне проснуться посреди ночи внезапно, точно вынырнуть на поверхность из какого-то очень легкого, незамысловатого сна, – и вдруг понял, что только что стонал, коротко и часто. Я сразу же заснул снова. И на другое утро чувствовал себя как обычно.
Помню, мать однажды прибежала домой в сильном возбуждении и рассказала, что заходит она в местный ресторан, а там за столиком сидишь ты, рядом какая-то баба, у нее в руках сигарета, и ты подносишь горящую спичку, прикурить. Увидев мать, ты шкодливо заулыбался, забормотал: “Ой, мать, мать…” Мне показалось тогда, что она вовсе не потрясена, не огорчена и не расстроена этой твоей изменой. Наоборот, ей было приятно, что на тебя еще заглядываются бабы. Тем более что тебя удалось отвоевать обратно.
У тебя, наверное, были любовницы. Мать рассказывала, что до свадьбы у тебя их было пять. Или это только те, про которых ты решил сознаться?
Из-за дома на Пролетарке часто возникали ссоры, и однажды мать вдруг упрекнула тебя, что ты строишь этот дом не для нас. И я, следуя ее примеру, тоже сказал, что не иначе, есть у тебя вторая семья где-то на стороне. И был озадачен результатом: ты вовсе не протестовал, не заявил сразу, что мы с матерью оба дураки, но сидел молча и казался смущенным.
Примерно месяц спустя после твоей смерти мать, вернувшись с кладбища, рассказала, что на твой крест кто-то повесил венок, у которого на ленте надпись: “Дорогому дедушке от внука”…
Только один твой сын женился, и у него дочь – твоя внучка…
Мать решила, что венок попал на твой крест по ошибке.
Со мной ты только один раз говорил о женщинах, это было, еще когда я учился в школе. Вечером затемно мы вдвоем возвращались из твоего дома на Пролетарке, и ты неожиданно спросил, нравится ли мне кто из одноклассниц или они мне все безразличны. Обычно я ни с кем не говорил на эту тему. Но ты спросил так доверительно… И я, сильно смущаясь, рассказал, что мне очень нравится смотреть на одну одноклассницу, когда она отвечает у доски. Ты спросил, пробовал ли я с ней объясниться. Я растерянно молчал, потому что свою влюбленность таил в первую очередь от объекта любви. А ты, не дожидаясь ответа, стал объяснять, что женщины ведь очень хорошо чувствуют, как ты к ним относишься, и если какая тебе понравилась, она это заметит сразу же.
Потом я и сам убедился: женщины действительно смыслят в нас, мужчинах, гораздо больше, чем понимаем в себе мы сами. Другое дело, что, кроме этого, они не смыслят больше ни в чем.
В Москве, кстати сказать, очень много курят. И пьют. Пьют как будто не потому, что очень хочется, а потому, что так положено среди поэтов и писателей. Один старшекурсник из Азербайджана так и выразился: в Москве, говорит, какой-то культ алкоголя…
Одна девушка спрашивала меня, пахнет ли от нее табаком. Я ответил: пахнет. Как от сорокалетнего мужика. И предположил, что у нее, наверное, уже зависимость, – она и не спорила. Я хотел сказать ей в утешение, что видел, как умирают от рака легких, это совсем не больно; в легких нет нервных окончаний, там нечему болеть… Я хотел это сказать, но не успел: она упорхнула к другой компании, наверное, сочла беседу со мной скучноватой.
Табачный дым преследует меня. В общежитии на лестнице курилка, по вечерам не продохнешь, на улицах все только и делают, что дымят.
Выйдешь, там не воздух, а коктейль из выхлопных газов и сигаретного дыма. В Москве этим коктейлем положено дышать.
Помнишь, как надоедал ты нам с матерью своим курением?
В последний год ты пристрастился смотреть телевизор допоздна. Тебя, наверное, по ночам мучили боли… Не знаю – ты ведь никогда не жаловался.
Телевизор стоял у нас на кухне и нам с матерью ничем не мешал бы, – но, сидя перед ним, ты пил крепчайший чай и курил. У тебя были две большие пластиковые кружки, одна – покрытая коричневым налетом от чая, а другая – полная окурков, пепла и обожженных спичек. Когда ты курил, табачный дым из кухни шел в комнату, мать злилась. Однажды ночью я проснулся от криков – вы ругались грязно, страшно…
Потом, когда стало ясно, что ты серьезно болен и курить тебе нельзя, ты бросил сразу, не выкурил больше ни одной сигареты. Но что толку?
Было уже поздно, болезнь зашла слишком далеко.
Твоего возвращения из Германии я ждал с нетерпением.
Я хотел поступать в университет на иняз. Я ведь понимал по-немецки практически любой печатный текст. Надо же было хоть как-то устраиваться в жизни.
В университете мне удалось найти преподавательшу, она согласилась заниматься со мной индивидуально. Я ходил к ней домой. Платил по сто рублей за урок, и каждый раз, принимая плату, преподавательша уверяла, что деньги для нее не играют никакой роли, тем более что деньги это совсем небольшие: школьные учителя берут по шестьдесят рублей…
Нет, денег у меня было достаточно. Уезжая в Германию, вы оставили приличную сумму, ее я экономил, как мог: мы с кошкой похудели за те три месяца, пока вас не было.
С преподавательшей я немного болтал после каждого урока, не по-немецки, а по-русски, рассказывал о себе все подряд, не думая о последствиях. И разболтал сдуру, что нигде не работаю, своих денег у меня нет…
Преподавательша заявила, что не будет заниматься, пока не поговорит с моими родителями.