Мама сказала, что сама все помоет. Я не возражала, потому что терпеть не могла ее дурно пахнувшие губки. И я бы наверняка что-то сделала не так: взяла слишком много мыла, истратила слишком много воды, да мало ли что еще…
Она завернула липкие остатки лимонного рулета:
— Вот, возьми. Съешь, когда захочешь.
— Но я не ем рулет! — попыталась отказаться я. — Он для меня слишком жирный. Я растолстею.
— Пожалуй, — согласилась мама. — Не хочу тебя обидеть, но ты и правда поправилась. Сколько ты сейчас весишь? Семьдесят?
— Шестьдесят восемь.
Мама вздохнула:
— В твоем возрасте лишний вес уже не сбросишь. Это гормональное.
И добавила:
— Ну, шестьдесят восемь — еще куда ни шло…
Это был самый большой комплимент, который она могла сделать. Повторяла эти слова всякий раз, когда помимо пятерок я получала в школе четверку по немецкому или латыни. И когда в пятнадцать я прихорашивалась, собираясь на танцы или вечеринку, и спрашивала, как я выгляжу, она обводила меня критическим взглядом и выдавала свое неизменное: «Ну, еще куда ни шло». Хвалить, выражать одобрение — все это было не по ней, она просто не могла из себя этого выдавить, словно, похвалив, она бы тем самым умалила себя, потеряла авторитет. Когда мама уже была при смерти и, еле дыша, лежала с широко раскрытыми глазами, словно видела впереди свою цель, я села подле нее и сказала:
— Мама, ты до сих пор прекрасно выглядишь, у тебя совсем нет морщин.
Я вдруг поняла, что до сих пор тоже ни разу ее не хвалила, не сказала ни единого ласкового слова. Решилась на это лишь тогда, когда она уже не могла мне ответить, и мне так захотелось поменяться с ней местами — чтобы я лежала неподвижно, а она меня хвалила, говорила мне о любви, чтобы я хоть раз ощутила ее близость, один-единственный раз…
Она засунула остатки лимонного рулета в пластиковую коробку и с сияющим видом протянула ее мне:
— На, в детстве ты его очень любила.
Мне захотелось возразить, что я уже не ребенок, но это было бессмысленно — она всегда видела во мне лишь неудавшееся, нежеланное и какое-то недоделанное существо, ей казалось, что кусок лимонного рулета еще мог что-то исправить.
Помимо рулета она протянула мне мой подарок — синюю кашемировую шаль.
— Возьми, дочка, — сказала она. — Я знаю, ты хотела, как лучше, но синий я уже не ношу, и потом у меня целая полка платков — куда мне их девать?
В этом не было ничего нового, и все же что-то было иначе, не так, как всегда. Наконец, когда я уже стояла на лестничной клетке и собиралась уйти, совершенно неожиданно она произнесла:
— Милан! Я ведь никогда не была в Милане!
И не только в Милане — мама вообще мало где была в своей жизни. Как-то раз она поехала с туристической группой на автобусе во Францию, а потом никак не могла успокоиться, оттого что даже маленькие дети там так хорошо говорят по-французски.
— Но мама, — заметила я, — они же французы и родились во Франции, ведь это их родной язык.
— И все же, — не унималась она, — такие маленькие, а уже так болтают, невероятно.
Когда я рассказывала об этом друзьям, они очень смеялись. Но мне было не до смеха, потому что стена, которая, сколько я себя помнила, нас с ней разделяла, была высокой, но крайне неустойчивой. Она угрожающе раскачивалась при каждом моем приезде, каждом нашем с ней разговоре, и грозила в любую минуту рухнуть, задавив одну из нас, стоило нам раскачать ее слишком сильно. Теперь-то я знаю, что мы над многим могли бы вместе посмеяться, но тогда, едва она открывала мне дверь, и мы обе понимали: все между нами по-прежнему, старые обиды никуда не делись. И разве могли мы смеяться?
Мне и в голову не приходило куда-нибудь с ней поехать, тем более сейчас, в Милан, где я собиралась встретиться с Флорой. Но она стояла передо мной, такая маленькая и энергичная, требовательно смотрела и уговаривала:
— Почему бы тебе не взять меня с собой? Италия! Вот это мне был бы подарок! Кто знает, может, я не доживу до следующего дня рождения.
Это была старая песня, нечто подобное она говорила уже лет двадцать: «это мое последнее Рождество», «до следующего дня рождения мне не дожить», «мои силы на исходе» или вот еще ее коронное, особенно если она подхватывала легкий насморк: «мне недолго осталось». Разумеется, это был обыкновенный шантаж. Стоило ей выздороветь, или же праздник, до которого она грозилась не дожить, оказывался позади, как она оживала и тут же выяснялось, что она, конечно же, была совершенно права, что купила черную, а не коричневую норковую шубу, ведь черный куда лучше подойдет ей для моих похорон, ну а если она все-таки умрет первой, что ж, тогда я надену эту шубу на ее похороны.
Все же я попыталась вывернуться:
— Для тебя это будет слишком утомительно.
Я не могла даже представить себе, каково это путешествовать с ней на машине.
— Если ты выдерживаешь, значит, и я выдержу, — упрямо сказала она. — Ах, Милан! Наверное, там очень красиво…
— Как раз в Милане не так уж и красиво, — заметила я.
— Тогда зачем ты туда едешь? Опять какой-нибудь любовник?
Я промолчала, по моему лицу мама поняла, что расспрашивать меня бесполезно.
— Молчу, молчу, — сказала она. — Если уж ты так хочешь это скрывать. Каждый волен себя гробить, как ему вздумается.
Я не удержалась:
— Или наоборот быть счастливым.
— Ах, если бы, — хмыкнула она.
— Я там встречаюсь с коллегой, женщиной, — сказала я наконец.
— И что за дела у тебя могут быть с итальянкой? — спросила она недоверчиво.
— Послушай, — сказала я. — Не все ли равно, зачем я туда еду? Поездка будет длинной и утомительной, в Италии жарко, к тому же я там пробуду две-три недели, а ты что будешь делать? Как ты сама вернешься?
— Господи, как будто нет самолетов! Пробуду несколько дней и улечу, а тут меня встретит Клаус.
За всю свою жизнь мама летала только однажды — в Берлин, на похороны своей сестры Люции, а теперь она рассуждала так, будто всю жизнь только и делала, что летала, и это для нее плевое дело. Клаус приходился ей дальним родственником, жил неподалеку и иногда проявлял заботу о ней.
— Ну, мне пора, — сказала я. — Уже поздно, я хочу спать. Спокойной ночи. Завтра утром я еще раз зайду, если ты не возражаешь.
— Ладно, — согласилась она. — Не забудь лимонный рулет и шаль. Конечно, на ощупь она очень приятная, но я такое не ношу.
Я взяла шаль и ушла. В гостинице Бюргер спросил меня первым делом:
— Ну что, вашей маме понравился подарок?
— Не то слово, — ответила я, поглубже запихивая шаль в пакет и одновременно размазывая ею остатки рулета. Эту шаль я купила накануне и показала ее Бюргеру, когда он спросил, какой я собираюсь сделать маме подарок. О мамином восьмидесятилетии сообщалось в газете, и бургомистр послал ей поздравление.
— А, это тот самый идиот из ХДС, — отозвалась о нем мама, читая поздравление. Она в клочья разодрала открытку и спустила в унитаз, то же самое она некогда проделала с моими первыми стихами и со своим обручальным кольцом, когда умер отец.
В ту ночь я плохо спала. Мне снилось, как мы с мамой вместе едем в Италию, снилась Флора.
На следующее утро я заехала к маме. Она меня встретила в ослепительно синем платье («синий я уже не ношу»), которое я на ней ни разу не видела. Она вся сияла, на руке у нее красовался золотой браслет, подаренный ей на 70-летие кузиной Маргарет и ее мужем. В прихожей стояла небольшая дорожная сумка.
— Я готова, — сказала она. — Даже не представляешь, как я рада.
Я совершенно опешила и не знала, что бы ей ответить. Наконец, сказала:
— Но нам придется провести в машине много часов, а потом…
— Ну и что, — нетерпеливо перебила она. — Люблю ездить на машине. Единственное, что умел твой отец, так это водить машину. По воскресеньям мы с ним частенько ездили на Драхенфельс и съедали там по порции куриного бульона. А кстати, в Милане можно найти что-нибудь без чеснока? Я не ем чеснок ни в каком виде.
Признаюсь, этого я никак не ждала. У неё по-прежнему получалось меня удивить, даже и не помню, когда я в последний раз видела ее в таком превосходном настроении, и у меня не хватило духу ей отказать. В первые пару дней я собиралась поселиться в гостинице, погулять по городу, немного успокоиться, освоиться в Италии, а уже потом на пару дней, на неделю, а то и на две перебраться к Флоре. К этому времени мама уж точно уедет… Так что вроде бы все складывалось, и я подумала — кто знает, может быть, в машине нам в кои-то веки удастся обсудить то, что так давно меня мучило. Машина хороша тем, что из нее нельзя выйти, нельзя, разобидевшись, хлопнуть дверью, и еще можно не смотреть на собеседника, тем более, что я буду за рулем.
— Ладно, — согласилась я. — Тогда пошли.
Я взяла ее сумку, а она стала шумно опускать жалюзи в квартире.