Когда ассистент вывел Любочку за калитку, от его бравого настроя и следа не осталось. Ну как, скажите, он поведет эту девочку к самому Высоцкому? Как?! Этот вопрос настолько его обеспокоил, что он по дороге решил зайти с Любочкой к операторам и выпить для храбрости, благо у операторов всегда было что выпить. Операторы как раз квартировали где-то между осветителями и Высоцким, и этот попутный визит Любочке странным не показался. В доме было накурено и шумно, пахло самогонкой и свежими огурчиками, а сами операторы были уже порядком навеселе и потому искренне обрадовались вновь прибывшим, тем более что мужское общество оказалось разбавлено такой приятной барышней.
Это для Галины Алексеевны двадцатидвухлетний ассистентик был мальчишкой. Любочке же он казался взрослым дяденькой, которого стоило во всем слушаться. Вот и мама сказала: «Во всем его слушайся», или как она там сказала? Поэтому, когда «дяденька»-осветитель поднес ей полстакана самогонки и велел: «Пей!», она безропотно, словно горькое лекарство во время болезни, выпила все без остатка, даже не задохнулась.
– Ого! – присвистнули мужики, протягивая онемевшей от ожога Любочке закуски. И снова кто-то отметил, что она похожа на Пырьеву, и снова начался спор, насколько похожа, да кто лучше, голова немножечко закружилась, стало душно, нестерпимо захотелось пить, Любочка потянулась к столу и залпом выпила из первой попавшейся чайной чашки, это оказалась опять самогонка, девочка зашлась в кашле, мужики засмеялись, каждый старался похлопать ее по спине, чтобы кашель прошел, кто-то принес студеной колодезной воды в ковшике, Любочка припала к нему и жадно глотала, обливаясь, но головокружение не проходило, закрывались сами собою глаза, сила кружения от этого только увеличивалась, круг делался шире, шире, а потом Любочка оторвалась от пола и полетела…
Она приземлилась на заботливо подстеленную кем-то соломку. Тошнота была нестерпимой, ломило в затылке. Кто-то в темноте лихорадочно шарил по Любочкиным ногам, раздвигая, неуклюже забирался под подол, поглаживал по спине и по груди и невнятно шептал, а Любочка от страха не могла разобрать ни единого слова. Наконец она с трудом разглядела в темноте молодого квартиранта-осветителя. Глаза его были полуприкрыты, рот изломан мученической складкой. «Дяденька» крепко схватил Любочку за тоненькое запястье и стал водить ее рукой по брюкам, по расстегнутой ширинке. Ее начало рвать, но настырный кавалер, казалось, не замечал. Впрочем, это было немудрено, двадцатидвухлетний «дяденька» был едва ли не пьянее Любочки. Ему удалось-таки задрать юбку, но дальше дело не пошло – он задышал громко, неловко потыкался Любочке чуть выше колена, нелепо дернулся и, словно комар, насосавшийся крови, отвалился в сторону, после чего громко, пьяно засопел, а у Любочки по ноге потекла горячая липкая жижечка. Любочку снова стошнило.
Скоро в голове чуть-чуть прояснилось, но в ногах по-прежнему ощущалась слабость. Любочка осторожно выбралась из-под квартиранта и с опаской выглянула из заваленного сеном сарайчика. Сначала ощутила студеное дуновение паники, потом узнала собственный задний двор и успокоилась вдруг. Над Маной-рекой стояла половинка луны, и каждую звездочку было видно над головой так же отчетливо, как на карте звездного неба в кабинете физики. Любочка шатаясь добрела до колодца и долго лила из ведра за шиворот звенящую воду, жадно прихватывая губами непослушные струйки, стекающие по щекам и подбородку, тщательно, по-бабьи подоткнув юбку, отмывала липкое бедро, и ее опять рвало в траву. Ощущение стыда и грязи было нестерпимым, мокрые дрожащие руки двигались машинально, словно отлаженный вспомогательный механизм. Начался озноб. Потихонечку, стараясь не разбудить мать, Любочка прокралась в дом. Ей снова хотелось коснуться подушки и насовсем умереть, даже сильнее, чем утром.
Едва Любочка забралась в прохладную постель и натянула на себя одеяло, дверь скрипнула, и в проеме возникла страшная темная фигура. Любочка ойкнула и нырнула под одеяло с головой.
– Ох и дура ты у меня, ох и дура… – беззлобно вздохнули в проеме голосом Галины Алексеевны.
Галина Алексеевна прекрасно видела, как пьяный квартирантик подводит Любочку к сенному сараю, и радовалась, что Москва у девочки в кармане. Она, подглядывая и подслушивая под дверью, разглядела все, что время суток позволяло ей разглядеть, и несмотря на темноту прекрасно поняла, что Любочка осталась невинной; стало быть, глупо поднимать шум, никаких доказательств совращения малолетней теперь нет и быть не может, а позор на все село Любочке тоже ни к чему, без того ей сегодня досталось. А все-таки, придя к дочери, в первую голову не пожалела, не обняла, а обругала дурой. Дура и есть, такой шанс упустила, как тут матери не переживать?!
Галина Алексеевна за сегодняшними мечтами о Москве, кажется, перестала понимать, что Любочке нет еще четырнадцати, а потому дело казалась ей вполне поправимым. Она присела на краешек кровати рядом с дочерью и начала увещевать, поминая столицу, кинозвезд и большую зарплату, и из этого невнятного шепота Любочка с ужасом поняла, что мама не только не ругает ее за ночные похождения, но просит, чтобы Любочка завтра же… снова…
До рассвета Галина Алексеевна успокаивала бьющуюся в истерике дочь, но та лишь подвывала и больно брыкалась, и пришлось Галине Алексеевне убираться восвояси. Петр Василич, к обеду вернувшийся из Красноярска, нашел девочку совершенно больной. Бледная под цвет наволочки она лежала на постели, ничего не ела и ни с кем не хотела говорить, а от Петра Василича, со стыда, и вовсе отвернулась к стене, натянув на голову сразу и подушку, и одеяло; Галина Алексеевна, против обыкновения, была тише мыши, по дому ходила на цыпочках и глаза опускала долу. Молодой московский соблазнитель (к счастью для него) давно уже был на съемочной площадке. Он, поутру проснувшись в сарае, не вспомнил ничего, даже давешнего похода к операторам, и на работу отправился с чистой совестью, хоть и с тяжелой похмельной головой. Таково уж было счастливое свойство этого молодого дикорастущего организма – напиваться до беспамятства, и уж кто-кто, а его старший коллега прекрасно знал, сколькими неприятностями это грозило в будущем. Вот и сегодня, потихоньку отозвав в сторонку и ничего не объясняя, скомандовал: «Хозяйскую шалаву пальцем не сметь трогать – малолетка!» – на чем посчитал инцидент исчерпанным.
Уже к вечеру сарафанное радио в лице соседки бабки Дарьи донесло Петру Василичу и про ночные похождения Любочки, и, главное, про поведение Галины Алексеевны, не идущее ни в какие ворота, и тот, ворвавшись во двор, долго и от души учил жену подвернувшимся под руку мокрым полотенцем, а она даже не пыталась сопротивляться, потому что прекрасно знала свою вину. Любочка еще пару дней поболела, а потом проголодалась и соскучилась, да и поднялась с постели, и все в доме пошло по-старому.
Глава 4
Если в Выезжем Логе уже не мазали ворота дегтем, виною был дефицит дегтя. Во всем же остальном правила сельской морали соблюдались неукоснительно, и случись происшествие летом любого другого года, Любочка могла бы навсегда забыть о добром имени. Но в тот момент дела киношные настолько завладели аборигенами, что следить за моралью им было недосуг. И стар и млад до рассвета слонялись вокруг дома Высоцкого, дабы лишний раз, ну хоть краем глаза… Несли в узелках нехитрые свои подношения, подбирались поближе по кустам, что твои партизаны. Словом, им было вовсе не до Любочкиного морального облика. К тому же Петр Василич был сам себе не враг; шума поднимать не стал, даже от дома постояльцам не отказал. Уж как там было в доме – другой вопрос. На ночь Любочку запирали на ключ, на стол ставя стакан воды, под стол – ржавое ведро без ручки, Галина Алексеевна теперь даже говорила полушепотом, поездки в Красноярск были до поры забыты, а сам Петр Василич, кажется, находился во всех комнатах сразу, и стоило кому-нибудь из московских гостей подойти к Любочке ближе чем на два метра, как за спиною шаркали шаги и слышалось хриплое покашливание с ноткою угрозы.
Долго ли, коротко ли пропело красное лето и зима покатила в глаза, засим покатила и московская съемочная группа – домой, к цивилизации. Покатила, вместо киношного шума и суеты оставив местным зимнюю сибирскую скуку. Все как один мальчики в Выезжем Логе взялись за семиструнки и теперь денно и нощно пощипывали их, заглядывая в самоучитель; девочки крутили высокие хвосты на затылке, тайком таскали из шкатулок массивные материнские серьги, повязывали косынки на манер Нюрки-Пырьевой и старались (не слишком при этом преуспевая) говорить низким, грудным голосом. На пике мужской моды оказались серые в полоску свитера и красные футболки, а женщины стали без прошлого небрежения носить обыкновенные резиновые сапоги. Аборигены судили да рядили, и всех громче слышно было, конечно, бабку Дарью – сарафанное радио.