Увы, рассчитывать уже было не на что. И никто, кроме Виленкина, не знал об этом.
Костюм назад не примут. Брюки урезали. Пиджак ушили. Чертовски дорого. И штиблеты, он их уже разнашивает, чтобы потом, в Германии, не набить мозолей. Только самоубийца — или бизнесмен — может себе позволить в это время обновлять гардероб, когда твоя старая одежда еще вполне прилична. Хорошо еще, что он отстоял пальто.
Но и потраченную сумму — когда он сумеет вернуть?
Сейчас они едва сводят концы с концами. Хорошо еще, что Д. М. платят исправно пенсию. Пока. В других городах уже задерживают. Лене уже не дают вовремя зарплату. Потихоньку от Дагмары Михайловны они таскают в “Букинист” альбомы живописи, старинные фолианты из библиотеки Георгия Осиповича.
Музыка ничего не стоит.
Выступления оплачиваются смехотворно. Да и в зале всегда пустые места. Виленкин надоел в этом городе.
Он покосился на витрину. Параллельно двигалось отражение в черном пальто, кепочке; с черным рукавом контрастировала забинтованная лапа. Из—под кепочки мутно глядели заплывшие глазки. Лицо пухло круглилось. Виленкину захотелось резко остановиться, чтобы отражение вместе с перебинтованной лапой ушло дальше, без него. Скинуть это с себя, как чужую оболочку, отравленную алкогольными парами. Выдрать из кокона бинтов чистую и невредимую руку, вновь ощутить силу, упругость, чуткость каждого пальца.
Он с брезгливостью отвернулся. Как несносны подчас фантасмагории. Как губительны метафоры. Ты никогда не сбросишь оболочку. В человеке, как и в музыке, нечего вычесть. Даже одежду не вычесть. Все приходится учитывать... он упустил мысль о содержании и форме, как ящерица, она уползла в какую—то расщелину, выскользнула из лабиринта, залитого едкой жижей, на свободу... В желчь обращается виноградная гроздь. Таковы суперборейские метаморфозы.
Но и в Элладе на философских пирах упивались. Известны эпитафии алкоголикам, погибшим на виноградном фронте.
И везде.
И черт бы всех их побрал.
Виленкин тихо и мирно пребывал в сфере одиночества, наполненной разнообразными звучаниями. Тихо и мирно прозябал в полу — или полной? — нищете. Уже вполне смирившись с судьбой — ну, с образом жизни, с индивидуальным узором, похожим на отпечаток пальца, с ролью провинциального каторжника. Ведь это настоящее ярмо, несчастная печать: быть местным композитором (поэтом, живописцем). Некий уголек в тебе тлеет, тлеет, иногда вспыхивает и вновь гаснет, едва теплится. И ничего с этим нельзя поделать. Морока. Если кто—то тебя здесь принимает, это еще ни о чем не свидетельствует. На безрыбье... Лучше бы слушали кассеты, диски; у японской аппаратуры хорошее, глубокое звучание. Но есть порода меломанов, готовых многое прощать за живое исполнение.
И вот Виленкин безропотно сочинял преимущественно небольшие вещи, ведь в городе даже не было своего симфонического оркестра — и порою выступал, играл.
И тут его пригласили на Рейнский фестиваль. В городе побывали немцы с дружественным визитом, группа писателей, музыкантов, бизнесменов, Виленкин на концерте исполнял с камерным оркестром Партиту ре минор. Играл, надо сказать, не лучшим образом. И никогда не думал, что за этим последует продолжение. Предложение. Оно последовало спустя уже почти год. И что же. И вот. Через пять дней он должен быть там. Рейнский фестиваль проводится раз в четыре года. Непременное условие — непосредственное участие композиторов. То есть они сами исполняют свои вещи. В наше время это редкость. Немцы пытаются стимулировать возрожденческий универсализм. На фестиваль приглашаются музыканты нестолиц, попросту говоря, провинциалы. Но присутствуют там и мэтры. У фестиваля хорошая репутация. Он дает шанс. Лозунг: музыка выстраивает мировой город, и нет провинции.
Очередное преувеличение.
Д. М. сейчас читает монолог... Но Леночка уже упорхнула, она уже на работе. Дежурные улыбки сотрудницам. Реверанс начальнику. Петр едет на Рейн, везет Партиту, Вариации. Она же еще не знает. И продолжает обыгрывать эту тему. Петр едет, едет, едет.
Лето... лето изнуряет, как женщина. Это... это телесное время, весь мир тело, ты не знаешь границ и... расплываешься; зимой... что зимой? зимой границы четко очерчены, зима смертельный космос... но сейчас осень? да, и осенью, а осень — золотая фестивальная нота... Ты забыл весну. Ну, она навсегда в прошлом.
Виленкин прятался в парке. Здесь были заросшие грязные пруды, мощные деревья, уродливо огороженная танцплощадка, внушительный туалет, — издалека можно было подумать, что это тир или кафе. Виленкин укрылся в самом отдаленном уголке. Под ногами лежали черные листья. Пахло сыростью, забытостью. Где—то внизу, далеко, за рекой что—то ухало, то ли сваи забивали, то ли вагоны сталкивались. Удары больным эхом отзывались в голове. Виленкин испытывал неодолимое желание растянуться на скамейке во весь рост. На деревьях каркали вороны. Гадили. Он слышал характерные шлепки по асфальтовым дорожкам. Заспанный школьник выгуливал здорового лохматого пса.
Надо было действовать. А он шел по кривым каким—то линиям, отсиживался в старом дряхлом парке. И уже, пожалуй, сочинял “Времена года”? Метеосюиту или сонату. Из пьяного черепа. Мозги мои осыпает алкоголь. Кризис среднего... Золото Рейна. Цитата из Вагнера. Далее этюды конкретной музыки: шлепки вороньего дерьма, железное уханье. Тяжкие похмельные воздыхания.
В желудке ощущалась мучительная пустота. Виленкин даже подумал, не пожевать ли листьев. Они вкусно пахли. Но не стал, опасаясь. Начнется расстройство. А ему надо прийти в форму перед тем, как он предстанет перед тем... черт, то есть перед Д. М., Леночкой, — они такого свинства не видели.
...Конкретная музыка, и все эти опыты, и сокрушение виолончели, и погружение в бассейн с громкоговорителями — в “Водную музыку” — все это трюкачество...
Виленкин оглянулся. Вокруг никого не было, заспанного школьника пес утащил дальше. И тогда он смахнул листья со скамейки и лег—таки, вытянулся. Над ним нависло серое мутное небо в обрамлении крон. Небо закачалось, кроны тоже. Он закрыл глаза.
В центре города, в осеннем парке возле уцелевших фрагментов крепостной стены, у подножия телевышки, проткнувшей бесконечность (или конечность, еще не ясно), лежал в черном пальто Петр Виленкин. Ему было плохо. Потом стало немного лучше. Сначала казалось, что лежа он и умрет. Но вскоре понял, что ему легче лежать и он не умрет. И ему еще придется... да, придется.
Перед закрытыми глазами поплыли фрагменты дружеской пирушки. Ненароком движение фигур стала сопровождать тихая музыка. Не Оффенбах, а — каково? — Стравинский, фрагменты “Аполлона Мусагета”. Повороты, руки с фужерами вверх. Наклон головы — к тарелке. Шаги. Руки с фужерами — вверх. Речь Вержбиловича — движутся губы, слов нет. Пируэты сигаретных угольков. Курятся дымки. Черные чулки влево, вправо. Друг на друга. Вержбилович, смуглый, белозубый, с бутылкой. Рыжий режет хлеб. Руки с фужерами — вверх... И неизъяснимый, загадочный Апофеоз: течение крови, приготовление бинтов.
Но тут Виленкин услышал живых посторонних людей и вынужден был открыть глаза. На дорожке стояли две женщины, одна в платке и очках, другая в шляпке. Старые лица выражали боязнь и озабоченность.
Виленкин про себя чертыхнулся и решил не вставать. Но тут же передумал и опустил одну, потом другую ногу, сел.
— Вам... нехорошо, молодой человек? — осмелев, поинтересовалась женщина в шляпке.
На поводке она держала собачку с большими слезящимися глазами; собачка тоже участливо смотрела на Виленкина.
— Нет, — сказал Виленкин. — Да. Ничего, все в порядке.
Женщины убедились, что перед ними неагрессивный, интеллигентный, даже можно предположить, человек, и решили подойти ближе. Виленкин рывком встал. Они тут же замерли, как парализованные. Собачка поджала лапку и заскулила в предчувствии плохого исхода. Не хватало их участия.
Он прошел по улице Пржевальского мимо длинного пятиэтажного дома с аркой, дом окончился, и открылась речная долина, трубы, дома на том берегу. Все в пасмурной дымке. Под ногами черный глянцевитый асфальт. Черные стволы деревьев. Чернота в арках и двориках. Особенно черен косматый боярышник, — и красноватые плоды висят кровью. Напоминает мощно—корявое и страшное “Распятие” Грюневальда.
Боярышник в городе.
Когда—то здесь жил священник, его чуть было не распяли. Крепостная стена была из дуба еще. И его хотели приколотить... За что? Ну... кто знает, может, был год активного солнца. Толпа взбесилась...
Старая история: помучили человека — потом объявили святым. Правда, казнить не успели. В действие вступило солнце. Засуха началась. Крестный ход с молитвами, знаменами и песнопениями ничего не дал. А когда епископ просил прощения за весь город и отпустил священника с миром — хлынул дождь.
Еще одна христианская сказка. Правда, со счастливым концом, на русский лад.