В Сумгаите мы бегали, куда хотели, никто особенно не беспокоился, только вечером нас не отпускали со двора: город был объявлен всесоюзной комсомольской стройкой, пригнали толпу " химиков ", и жизнь пошла веселая, особенно, с наступлением темноты. Приморский бульвар был пуст — ходить туда было опасно для всего и для всех. На улицах вечером тоже было небезопасно, хотя днем еще было ничего. Вот когда я подросла… Но это другая тема.
На ноябрьские праздники шестьдесят второго года выдалась исключительно мерзопакостная погода. Дул знаменитый апшеронский норд «хазри», шестого ноября шел дождь, но седьмого слегка поутихло, хотя теплее и не стало. На демонстрацию со школой нас еще не гоняли, взрослые мои никогда на демонстрации не ходили, поэтому мы отправились одни поглазеть на шествие. Городское начальство, как водится, торчало на трибуне памятника Ленину, обдуваемое всеми ветрами. Огромные тополи вокруг площади, одноименной памятнику, были усеяны, как грачами, мальчишками. На колоннаде Дворца культуры завода СК висел огромный портрет Хрущева. Предприятия — одно за другим — исправно шли куда надо. Кто-то под музыку зурны и бубна, кто-то — под гармошку. Репродукторы невнятно выгавкивали лозунги и призывы, толпа в ответ радостно вопила — все было, как всегда. Вдруг пацаны на деревьях засвистели и завизжали. Толпа на тротуарах заволновалась, закричала в ответ, а на площадь уже въезжал на какой-то тележке огромный портрет Сталина. Вопли толпы стали громче, люди куда-то побежали. Солдаты, стоявшие в оцеплении вокруг площади, взялись за руки и стали теснить толпу, рвущуюся к памятнику, к трибуне. Сплошной человеческий водоворот бушевал на площади и у въезда на нее с улицы Ленина.
Позже, перед событиями восемьдесят восьмого года, на этом же месте несколько суток подряд будет идти непрекращающийся митинг, и его рев я услышу в Питере, когда мама позвонит мне, чтобы рассказать, что у них творится.
Кто— то из взрослых закричал на нас, чтобы мы убирались вон от греха подальше, а дядька-азербайджанец даже ухватил, кого смог поймать, за шивороты и потащил в ближайший двор, приговаривая на смеси языков: «Ва, савсэм глюпий, да? Гдэ ваш мама-папа? Домой, домой! Убьют!» Домой мы, конечно, не пошли, а из двора во все глаза смотрели на происходящее. Портрет сильно колыхался: милиционеры пытались отнять его у демонстрантов, те, конечно, не отдавали. Крик и гам стояли оглушающие. Толпа прорвала цепь солдат, хлынула на трибуну, и тут раздался выстрел и дикий вопль. На этом мы не выдержали и рванули домой. Дома все обалдели, когда я принесла им свежие новости. Бабушка и тетя готовились к приходу гостей и теперь не знали, появится кто-нибудь или все решат отсидеться по домам. Дядя ушел в разведку, а, вернувшись, выдал мне такую оплеуху, что я улетела в другую комнату. Он никогда пальцем не тронул и своих детей, а уж меня и подавно. Бабушка и тетка кинулись ко мне, но я не плакала. Я прекрасно поняла, за что получила. Мало того, я знала, что он прав. Дядька рассказал, что стрелял милиционер, у которого не выдержали нервы, и что он ранил какого-то мальца, сидевшего на дереве.
Тут все посмотрели на меня — ведь я в это время была там и могла оказаться на месте этого мальчишки. «Правильно получила,» — резюмировала бабушка. Я знала, что правильно, но уйти домой, когда такие события?!
После выстрела толпа совсем озверела и кинулась бить «отцов города». Сильно пострадал военком, попал даже в больницу. Участники демарша разбежались, опознать их властям не удалось. Портрет Хрущева изрезали ножами и закидали всякой дрянью, но на следующий день он еще висел, как ни странно. А может быть, и не странно.
Мальчик остался жив. А милиционера никак не наказали.
И вся эта история закончилась серой «Волгой» на шоссе Баку-Ростов, поющими людьми, трепещущей на ветру газетой. Хрущика сняли. Брежнев вместо него.
Десять лет моя семья скиталась в Батуми по съемным квартирам. Куда только бабушка и мама не обращались за помощью! Но все их просьбы проваливались, как в сухой колодец — даже плеска не было слышно.
За городом жилье было дешевле, а потому детство мое проходило в непосредственной близости с природой, и это компенсировало мне отсутствие комфорта и цивилизации.
Какое— то время я была единственной девочкой на улице и, воленс-ноленс, дружила только с мальчишками. Мы были малышней, детсадовцами, но, как кошки «ходили, где вздумается», облазили все окрестности совхозного поселка, где и проистекала наша жизнь.
Потом квартиру пришлось менять: хозяин дома вернулся из тюрьмы, и надобность в квартирантах отпала. Родители нашли квартиру рядом с городским кладбищем, так что даже одна сторона усадьбы была ограничена кладбищенской территорией, но мы считали ее своей и всей уличной оравой вечно играли между могилами.
Комната у нас была хуже каморки папы Карло. Помещались в ней только две кровати, этажерка с книгами и кухонный шкафчик, служивший также столом. Горка чемоданов заменяла комод и туалетный столик для мамы. В дождливые дни керосинка въезжала в комнату, ею обогревались, на ней бабушка готовила еду и грела воду, когда это было необходимо. В хорошую погоду вся домашняя работа делалась во дворе.
Погожие дни в Батуми — это нонсенс. Паустовский в повести «Бросок на юг» пишет, что французские моряки называли Батуми «писсуар де Мэр Нуар» — «писсуар Черного моря». Но если дожди случались летом, на них просто переставали обращать внимание, а зимой все-таки становилось холодно, сыро и неуютно. Приходилось вносить керосинку в дом.
Эта комната была замечательна еще и тем, что в трех метрах от нашей двери была дверь хлева, в котором жила рыжая корова хозяев. Однажды она меня боднула, когда я нечаянно оказалась на ее пути. Все закончилось хорошо — я поревела, но осталась цела.
Потом мы переехали на другой конец этого дома, и зеленые мухи, наконец, перестали нас третировать.
Вскоре после этого я пошла в школу. Какое-то время после уроков я приходила к маме в контору Военторга, где она работала секретарем управляющего, и делала уроки в кабинете заместителя управляющего, а потом гуляла по живописным окрестностям: ходила на Морвокзал, глазела на море, чаек, теплоходы… Однажды белый красавец теплоход «Россия» (потом писали, что это был трофей Отечественной войны) привез целую толпу роскошно одетых иностранцев, говоривших на армянском языке. Это репатриировались потомки армян, бежавших, в свое время, от турецкого геноцида.
Так что слово это — «репатриация» знакомо мне чуть ли не с пеленок. Зачем-то бог познакомил меня с этим словом так рано — значит ли это, что моя эмиграция была предопределена еще до моего рождения?
Весь город недоумевал, за каким эти идиоты вернулись? Судя по их внешнему виду, загнивание капитализма курировали гениальные художники-оформители. Ходил тогда такой анекдот: да, капитализм гниет, но как он при этом красиво выглядит и вкусно пахнет!
Школы не справлялись с растущими потоками учеников, и я стала учиться во вторую смену, которая заканчивалась позже, чем мамин рабочий день. Уроки я теперь делала утром и дома. Времени на детскую жизнь не оставалось совершенно: с утра — уроки, потом дорога в город, в школу, потом уроки в школе и обратная дорога, а часа через полтора — спать.
Возникла проблема письменного стола, для которого в нашей халупе просто не было места. Выход нашла бабушка — мой неизменный ангел-хранитель. На кровать она положила большой лист фанеры, я села перед ним на низкую табуреточку — и проблема была решена.
Но все равно жить так было невозможно. В мокрые холодные дни, когда нельзя было играть или читать (чем я занималась гораздо чаще, чем играми) на улице, я проводила, забравшись с ногами на бабушкину постель и, закутавшись в старинный шарф из кенгуровой шерсти, читала и перечитывала книги, в которых у меня никогда недостатка не было. Образ жизни создает характер — «бытие определяет сознание». Я не умела играть с игрушками, потому что в доме не было для них места, я знала только то, что называется « подвижными играми» — в результате стала спортсменкой и получила разряды по нескольким видам спорта. Я не умею долго сидеть на стуле, предпочитая забраться с ногами на диван или кресло и ненавижу вторые смены, считая, что вечером полагается отдыхать, а работать нужно с утра.
Каждый год ездили мы с бабушкой в Москву, и однажды она там опустила письмо для маршала Малиновского в почтовый ящик минобороны.
Насколько я помню, в письме она написала, что дом в Киеве был разбомблен, что муж и сын погибли на фронте, что внучка была при смерти и пришлось везти ее на юг для спасения ее жизни, что дочь — мать девочки больна, а еще ведь есть сын-подросток, и что делать в такой ситуации, когда дочь работает в военной организации, а жить негде.
Через полгода мы получили половину финского дома в военном городке батальона связи и летного полка, только что выведенного из ГДР в рамках одностороннего сокращения рядов Советской армии.