…Ну, так вот, есть также письма Царям-Волхвам, сводящиеся не только к формулировке тайного неудовлетворения (тайного, хотя речь и идет о типе неудовлетворения, знакомом всему человечеству, как ни странно, — секрет, который хором поют несколько миллиардов голосов вразнобой), а к формулировке неудовлетворения оптимистического, полного надежды, необъяснимо позитивного.
Мой друг Хуп Вергаре, например, написал бы примерно такое письмо: «Дорогие Цари-Волхвы, в этом году я прошу вас, чтобы вы послали в изножье моей кровати стройную и очень грудастую официантку. Я настаиваю: стройную и очень грудастую. Самую стройную, какую только возможно, и самую грудастую, товарищи, договорились? Обнимаю, ребятки, Хуп» (примерно). И если бы люди его спросили:
— Послушай, Хуп, что ты попросил у царей в этом году?
Хуп ответил бы:
— Официантку, само собой, — потому что он бегает за Вани Чапи, кривой и грудастой официанткой из «Хоспитал», новой макродискотеки, на которой я еще не был, потому что до нее отсюда более двадцати километров, а я не вожу машину. (Хуп мне много говорил о «Хоспитал», и у меня много подставок для стаканов, которые он мне оттуда принес.) (А с Вани Чапи он познакомил меня в кафе — повязка на ее глазу скрывала здоровый глаз, она макала оливки в пиво.) (И у нее были огромные груди.)
Каждый умоляет их, этих абстрактных царей, в конечном счете о восстановлении иллюзорной реальности, иллюзорно отнятой, пульсирующей в пустоте несуществующего: искусственная печаль по тому, чего не хватает. В подтверждение этого заявления: действительно ли Хупу не хватает стройных и грудастых официанток? В общем-то неточно было бы сказать, что да. (Скорее, ответить «да» было бы клеветой.) Точнее будет констатировать, что Хупу нравятся даже стройные и грудастые матери грудастых и стройных официанток. Так будет точно. (А все остальное будет клеветой.)
Мне — зачем скрывать правду? — мне тоже нравятся официантки. (И матери официанток.) Но что происходит? Именно это. Вот что происходит.
(— Но что, черт возьми, происходит? — спросит, несомненно, кто-нибудь заблудший, если еще остались заблудшие в этом мире предупредительных сигналов.)
Так, значит, происходит — опять же, по моей версии, само собой разумеется, — вот что: в эту пору жизни, если ты пойдешь в бар, чтобы поглядеть на официанток, и вперишься своими глазами нервной ящерицы в их тела из римско-имперского мрамора, так сказать, — что случится? Они прыгнут тебе на шею, с трусиками, болтающимися на ушах, в восторге, гордые тем фактом, что ты, именно ты, морщинистая пифагорейская картофелина, вдруг остановил на них свой взгляд? Нет, правда ведь? Происходит то, что в эту пору твоей жизни и в эту пору их жизни официантки думают, что ты — убийца с механической пилой. Или седой герпетический инспектор по персоналу. Или комиссар отдела по борьбе с наркотиками, с его безошибочным допрашивающим видом, с руками, трясущимися от огромного количества зуботычин, розданных ради нормального общества. Вот что — такова схема — происходит.
Вывод? У мира, друзья мои, есть двери, и двери мира постепенно закрываются. Так что, говоря общими словами, неосторожно ходить туда, глядя с ошеломленным упорством на ядерных официанток в ядерных платьицах, вытканных из токсичной лайкры на Мировой Фабрике Миражей. Потому что они тебя не видят: ты — бродячая эктоплазма, едва становящаяся видимой, когда у нее легкие наполняются табачным дымом. (Таким они тебя видят, скажем так, когда ты подходишь к стойке и просишь у них чего-нибудь выпить: прозрачным. Заблудившимся и бесплотным. Говорящей филигранью из никотина. Хотя выпить они тебе нальют, это да: они выдрессированы, чтобы вежливо обслуживать ветеранов. На самом деле они — милосердные медсестры, подающие дозу целебного алкоголя призракам.) Если б у меня были друзья, расположенные меня слушать, как слушают гуру, я дал бы им практический совет: «Давайте не будем этого делать, то есть ходить туда и смотреть на официанток. Обретем немного гордости, пусть даже это будет гордость рака: мы побежим боком, держа раскрытыми свои угрожающие клешни, как будто не бежим в страхе, а стратегически отступаем». (Что-то подобное я бы им сказал.)
Через несколько часов мне исполнится сорок лет, и я представляю себе это обстоятельство так, словно кто-то наливает сорок капель яда в стакан с мутной водой, — и я нервничаю, и мне нужна пучина, хотя я и не намереваюсь никуда отправляться, потому что сегодня среда, и хотя тело просит у меня немного яду, и хотя дух требует от меня срочно развеяться, по-прежнему будет среда, даже когда в час вампира поднимется четверг, а кроме того, потому что я, по-видимому, заблудился в чем-то вроде туманной метафизической пирамиды (если вы позволите мне это выражение), стараясь интерпретировать иероглифы, образовывающиеся в моих мыслях, проходя по ошибочным галереям памяти с лампой, чей дым меня ослепляет.
— Не делай этого, Йереми. Не ходи туда, потому что самое волнующее, что с тобой может произойти, — это либо незнакомец сломает тебе зуб, либо тебя задавит машина, — повторяю я себе в своей минималистической гостиной одинокого мужчины, — я подобен королю, в задумчивости прогуливающемуся по замку, где нет ни штор, ни ковров, зато есть пепельницы, доверху полные окурков.
(В конце концов, кажется, сегодня не праздничный день.) (Скорее, сегодня день шабаша ведьм.)
Но обратимся к материи. К прочной материи.
Вот в чем состоит прочная материя: через несколько часов, как я только что сообщил вам, мне исполнится сорок лет. (Прошу прощения за то, что так настаиваю на этих данных, но дело в том, что в моей мысленной газете это значительная новость.)
Дурной день, в конечном итоге. Легендарный, несомненно, недурной.
Как бы там ни было, я наклоняюсь над пропастью, после того как излечился от головокружения, ведь знаменитый кризис сорока начинается примерно лет в тридцать семь: это возраст важного внутреннего хруста. (Крак.) (Удар гонга по случаю разламывания пополам в климаксе вагнерианского бреда, если говорить точно.)
…Мне, правда, жаль, но, полагаю, у меня нет другого средства, кроме как рассказать историю из личной жизни, чтобы потом вывести вас на путь общих умозрительных построений… Ну, так вот, следуем дальше, с вашего позволения: однажды, по случаю какой-то важной даты (эта искусственная симметрия между прошлым и настоящим), я провел ночь с Йери –
(— Кто это — Йери?)
(Терпение!) –
— в роскошном отеле (ей втемяшилось это с твердостью догмы: что он должен быть роскошным), и точно могу сказать, что почувствовал себя тогда, как рак с ободранным панцирем, по ошибке помещенный в клетку из золота и лазурита, — в клетку попугая ары, разговаривающего на двух языках и принадлежащего радже, — приблизительно так это можно выразить. Потому что уже проверено: примерно лет в тридцать семь ты приезжаешь в роскошный отель, и вдруг, проходя мимо зеркала с убийственной золотой рамой эпохи Людовика XVI (предположим), ты видишь боковым зрением лицо, на котором вырезан невидимыми резцами оскал постоянного пессимизма, лицо, уже получившее обезображивающую пощечину времени, и ты спрашиваешь себя:
— Кто это чудовище?
И выходит, что чудовище — это ты.
— Я?
Да, ты, потому что на твоем лице начертано клеймо приговоренного к смерти, только что узнавшего о приговоре. Там, на твое лицо, полное ушей и глаз, уже наложены, как диапозитивы, эктоплазмы твоего отца, и твоих дедов, и твоих прадедов, и даже Ноя — почему бы и нет? — если мы вернемся в начало этой генетической цепи, которую постепенно образовывали трудолюбивые и печальные существа, звено за звеном, до тех пор, пока не дошли до тебя, от коего теперь зависит, чтобы эта сага продолжалась (ну, ты знаешь).
Эй вы, мертвые, предки, послушайте меня: morituri te salutant. (Настоящая латынь: morituri te salutant. Так говорили римские гладиаторы, прежде чем начать убивать друг друга, и это означает: «Идущие на смерть приветствуют тебя». Теперь вы понимаете? Вот основа наших разговоров с трупами: morituri te salutant.) (Мы, которые уже слышим, как львы точат когти в воротах цирка времени.)
Но, полагаю, пришел час предпринять по этому поводу нравоучительную беседу: начиная с тридцати семи решительно не ходите в роскошные отели. Даже не заглядывайте туда, чтобы понаблюдать за жизнью путешественников с раздутыми ногами, живущих в этих временных дворцах. Лучше не надо. Потому что зеркала в такого рода отелях обычно бывают огромными и очень золочеными, разоблачающими. (Рентгеновские лучи.) Начиная с тридцати семи решительно лучше избегать мест, где есть большие зеркала и зеркала вообще.
— Но если мы откажемся от зеркал, то как мы будем бриться, сбривать бороду, которая каждое утро нашей взрослой жизни напоминает нам о том, что Дарвин был более прав, чем астролог, погибший мученической смертью в пламени вавилонских оргий, в случае, если таковые события происходили как таковые? — несомненно, спросите меня вы.