Мои господа никогда не заставляли меня играть с Анджеликой. Зато сама она заставляла. Я не хочу сказать, что она делала это по злому умыслу, но, когда я вспоминаю то время, особенно первые годы ее детства, мне начинает казаться, что мучили меня нарочно, с изощренной злобой. Этот ребенок с круглыми голубыми глазами и капризным ротиком, которым иные так восхищались, мучил меня, как никто из дворцовой челяди. Дня не проходило, чтоб она с утра пораньше не притащилась ко мне наверх (в то время она едва умела ходить!), и непременно с котенком под мышкой. «Пикколино, хочешь с нами поиграть?» Я отвечаю: «Я никак не могу, у меня есть дела поважнее, мне сегодня не до игр». — «А что ты будешь делать?» — спрашивает она бесцеремонно. «Маленьким этого не понять», — отвечаю я. «Но ты же все равно пойдешь на улицу, нельзя же спать целый день! Я встала уже давно-предавно». И мне приходится идти с ней, не осмеливаюсь отказаться из-за господ, хотя внутри у меня все кипит от ярости. Она берет меня за руку, будто я ей приятель, — что за дурацкая привычка, терпеть не могу липких детских рук! Я в ярости сжимаю пальцы в кулак, но она все равно цепляется, и таскает меня повсюду за собой, и болтает без умолку. К своим куклам, которых надо кормить и наряжать, к слепым щенкам, которые копошатся в корзинке у собачьей будки, в розарий, где нам, видите ли, обязательно надо поиграть с котенком. У нее была докучливая страсть ко всяким животным, и не к взрослым животным, а к их детенышам, ко всему маленькому. И она способна была бесконечно играть со своим котенком и считала, что я тоже должен. Она думала, что я тоже ребенок и, как ребенок, всему радуюсь. Это я-то! Я ничему не радуюсь.
Случалось, правда, что в ее голове и пробудится разумная мысль, когда она вдруг заметит, как я измучен и озлоблен, — она вдруг удивленно взглянет на меня, на мое морщинистое древнее лицо: «Почему тебе не нравится играть?»
И, не получивши никакого ответа ни от моих стиснутых губ, ни от моих холодных глаз, умудренных опытом тысячелетий, она посмотрит на меня с каким-то новым, пугливым выражением в наивном младенческом взгляде и на некоторое время замолкнет.
Что такое игра? Бессмысленная возня… ни с чем. Странное притворство в обращении с вещами и явлениями. Их принимают не за то, что они суть на самом деле, не всерьез. Астрологи играют в свои звезды, герцог играет в свои постройки, в свои соборы, барельефы и кампанилы, Анджелика играет в свои куклы — все играют, все притворяются. Один я презираю притворство. Один я живу всерьез.
Однажды я тихонько прокрался к ней, покуда она спала, положив котенка рядом с собой, и отсек ему кинжалом голову. И швырнул его через окно в кучу мусора. Я был в такой ярости, что едва ли сознавал, что делаю. То есть сознавать-то я прекрасно сознавал, я приводил в исполнение план, который давно уже созрел у меня в часы наших тошнотворных игр в розарии. Она была безутешна, обнаружив, что котенок исчез, а когда все стали говорить, что его наверняка уже нет в живых, она слегла в какой-то странной горячке и долго болела, так что я избавлен был от необходимости ее видеть. Когда же она в конце концов поправилась, мне пришлось, разумеется, без конца выслушивать скорбный рассказ о судьбе ее любимца, о непонятном его исчезновении. Никто, конечно, не стал ломать себе голову, куда девалась кошка, зато весь двор был до смерти напуган неизвестно откуда взявшимися на шее девочки пятнышками крови, которые, по общему мнению, могли быть дурным предзнаменованием. Люди просто обожают отыскивать всякие предзнаменования.
Мне не было от нее никакого покоя все годы ее детства, разве что игры со временем менялись. Вечно она мне надоедала и приставала со своими секретами и своей дружбой, хотя мне ее дружба была совершенно ни к чему. Иногда я думаю, не объяснялась ли ее назойливая привязанность ко мне тем же самым, чем объяснялась ее страсть к котятам, щенятам, утятам и всему вообще маленькому. Возможно, она не ладила с миром взрослых, возможно, боялась его, была чем-то напугана. Но я-то тут при чем! Если она и чувствовала себя одинокой, я-то что мог поделать! Но она как прилипла ко мне, так и не отлипала. Даже потом, когда вышла из детского возраста. Мать тогда перестала ею интересоваться, поскольку дочь перестала заменять ей куклу — она тоже вечно играет, все люди играют, — у отца же, разумеется, хватало других забот. А возможно, он и по иной причине не слишком ею интересовался. Но тут я умолкаю.
Только лет с десяти-двенадцати она сделалась молчаливой, стала замыкаться в себе, и я наконец избавился от нее. С тех пор она, слава богу, оставила меня в покое и живет сама по себе. Но случается, меня еще и теперь душит злость, как подумаю, сколько я из-за нее вытерпел.
Теперь она совсем уже взрослая девица, ей исполнилось пятнадцать, и скоро, пожалуй, на нее будут смотреть как на даму. Но она до сих пор очень ребячлива и держит себя вовсе не как знатная дама. Кто ее отец, кстати, неизвестно, возможно, конечно, что и герцог, но не исключено, что она просто ублюдок, и тогда с ней совершенно напрасно обращаются как с герцогской дочерью. Некоторые говорят, что она красива. Я не могу отыскать ничего красивого в этом ребячьем лице с полуоткрытым ртом и большими круглыми глазами, в которых нет ни проблеска мысли.
Любовь смертна. И когда она умрет, то начинает разлагаться и гнить и может образовать почву для новой любви. Мертвая любовь живет тогда своей невидимой жизнью в живой, и, в сущности, у любви нет смерти.
К такому именно убеждению пришла, насколько я понимаю, на основании собственного опыта герцогиня, на этом она и строит свое счастье. Ведь нет сомнения, что она счастлива. Она и других делает счастливыми, на свой манер. В настоящее время такой вот счастливец дон Риккардо.
Герцог, возможно, тоже счастлив. Счастлив тем, что чувство, которое он пробудил в ней когда-то, еще живо — в его воображении. Он притворяется, будто ее любовь жива. Оба они притворяются, будто их любовь жива. Оба играют.
Когда-то у герцогини был любовник, которого она обрекла на пытки за то, что он ей изменил. Она устроила так, что герцог, ничего не подозревавший, осудил его за преступление, которого тот и не думал совершать. Я тогда единственный знал всю правду. И я присутствовал при пытках, чтобы рассказать ей потом, как он себя вел. Он вел себя вовсе не по-геройски, а примерно так же, как и все они.
Быть может, он и есть отец девчонки. Кто знает!
Не исключено, однако, что и герцог. Ведь герцогиня тогда всячески старалась его улестить, и любовь их переживала в ту пору новую весну. Она обнимала его каждую ночь и предлагала ему свое обманутое лоно, изголодавшееся по потерянному любовнику. Она ласкала своего супруга, словно обреченного на пытки возлюбленного. И герцог ласкал ее в ответ, как в их первые жаркие любовные ночи. Мертвая любовь жила своей таинственной жизнью в живой.
Духовник герцогини является каждую субботу утром в отведенное ему время. К его приходу она давно уже на ногах, одета и причесана и часа два уже отстояла на коленях перед распятием. Она готова к исповеди.
Ей не в чем исповедоваться. И она не обманывает и не кривит душой. Напротив, она говорит со всей искренностью, от всего сердца. Она не ведает греха. Она не знает за собой никаких дурных поступков. Вот разве что рассердилась на свою камеристку, когда та неловко укладывала ей волосы. Она — чистая, неисписанная страница, и духовник с улыбкой склоняется над ней, словно над нетронутой девственницей.
После молитвы, после общения с Распятым, взгляд у нее ясный и проникновенный. Замученный человечек, висящий на своем игрушечном кресте, пострадал за нее, и душа ее очищена от всего греховного, стерта даже самая память о грехе. Она чувствует себя подкрепленной и словно помолодевшей, но в то же время настроена благоговейно и сосредоточенно, что очень идет ей при этом скромном черном туалете и ненарумяненном лице. Она садится и пишет любовнику про свое нынешнее душевное самочувствие, пишет спокойное сестринское письмо, в котором нет ни слова про любовь и свидания. Будучи в таком настроении, она не терпит ни малейшего намека на легкомыслие. Я отношу письмо любовнику.
Не приходится сомневаться, что она истинно верующая. Вера для нее — нечто существенное, нечто жизненно необходимое. Она в ней нуждается, и она ею пользуется. Вера — часть ее сердца, ее души.
Верующий ли человек сам герцог? Трудно сказать. В каком-то смысле, конечно, да, поскольку он соединяет в себе все и вся, объемлет все, — но можно ли назвать это верой? Ему нравится, что на свете существует такая вещь, как вера, ему нравится послушать про нее, послушать занимательные теологические споры — разве может что-нибудь человеческое быть ему чуждо? Ему нравятся запрестольные образы, и мадонны знаменитых мастеров, и красивые, величественные храмы, в особенности те, которые он сам построил. Не знаю, можно ли назвать это верой. Очень может быть. Если говорить о нем как о правителе, то он, бесспорно, привержен религии. Не менее искренне, чем она. Ему понятна потребность народа в вере, понятно, что ее следует удовлетворять, и его двери всегда открыты для тех, кто занимается удовлетворением этой потребности. Прелаты и разные другие духовные лица так и шмыгают в эти двери взад-вперед. Но верующий ли он человек, лично он? Это совсем другое дело — тут я умолкаю.