Электровоз отразил ее сверкающим лаком и сталью. Она схватилась за поручни, взглянула на меня зелеными, удивленно-счастливыми глазами. Мелькнуло ее платье, красная туфелька. Я вскочил за ней следом.
Машинист кивнул нам, повернув хромированную рукоять. Состав тронулся, набирая движение, пробивая городскую окраину, врезаясь в весенние горизонты.
Машинист, человек еще молодой, худощавый, рыжеватый, с бледной синью в глазах, плавно водил контроллер. Двигатели переходили на рев, и тонны теряли свой вес. Ветровое стекло, словно плугом, выворачивало сопки на две стороны, и те, перевернутые, рушились в пропасть.
Она стояла, прижавшись к дрожащей обшивке. Раскрыла широко под выгнутыми бровями глаза, и в них переливалось проносящееся многоцветье. Я думал, что, быть может, опишу ее такой, как сейчас, — ее полуоткрытые дышащие губы, и за ними на насыпи — невесомые взрывы багульника. Она скользила взглядом по березам, светофорам, встречным составам и железным мостам. По заснеженным склонам с желтыми сырыми подснежниками. По девочке с зеленой веткой, перебегавшей пути. Губы ее что-то шептали, будто давали всему название. Электровоз с плавным ревом накатывался на далекие горы. Гибкой струей ложился в изгибы пути. И голова моя начинала кружиться, будто мы попадали на гигантский волчок. Чувствовалось единоборство двух океанов, и Северный уже начинал отступать, утягивая к себе сибирские плоскогорья и реки. И открывалось движение к востоку, разбег иных рек и хребтов.
— Я никогда ничего подобного не испытывала! Удивительная езда! — говорила она, восторгаясь, приглашая и меня восторгаться. — Мой бедный ансамбль ждет, когда я приду репетировать! А я тут объезжаю электровозы!
— Да, вот вам электрогитара мощностью в тысячи киловатт! И саксофон, и ударник! И скорость выпущенного снаряда. Можете петь. Начинайте!
— Я бы хотела петь по всем полустанкам, теплушкам. Всем машинистам и стрелочникам. Не брать ни гроша, но чтоб они меня в своих кабинах возили!
— Считайте, что наша маленькая труппа уже отправилась на гастроли.
Сопка зеленой влажной занавеской закрыла все небо. За ней чуть туманились серебряные пики Саян. Занавеска упала, и Байкал зеленым водяным треугольником отразил и снежные пики, и облака, окунул их в плавающие льды. Состав оторвался, полетел над Байкалом.
Байкал окатывал ветровое стекло синевой. Колол о него талые льды. На отмелях сидели большие белые чайки. Багульник розовыми шарами скатывался с насыпи в воду.
Я сказал машинисту:
— Тут красивый байкальский берег. Только на миг — я взгляну со стороны на состав. Можно на минутку остановиться?
— Вообще-то не положено, — сказал машинист, щуря голубые глаза. — Но, как говорится, для чести дороги…
Он повернул рукоять. Поезд замедлил разгон, стал у самой кромки воды.
Я спрыгнул на насыпь, отбежал, чувствуя, как остро пахнет землей, и водой, и льдами, и теплым железом машины. Остановился возле берега, успев заметить под ногой желтую звездочку цветка. И, стараясь ее не раздавить, жадно, остро, желая запомнить, оглядывал растянувшийся на километр состав, и язык Байкала с водянистой льдиной, и чаек на кромке…
Я сорвал цветок, уронивший мне на палец капельку сока. Взглянул сквозь резные лепестки на электровоз, на тонколицего голубоглазого машиниста, высунувшегося из кабины…
глава вторая (из красной тетради). Машинист Транссибирской
Узоры на растресканном старом буфете, две синие бабкины чашки, уцелевшие от свадебного сервиза, уже на свету. Но обе комнаты в сумерках, все домашние спят.
Бабушка, маленькая, слабо дышащая, свернулась под вязаным полосатым одеялом, выложила на подушку свою ссохшуюся, почернелую, как узор на буфете, руку. Мать накинула на глаза линялую цветную косынку, и ее волосы сыплются сединой, сливаясь с белой подушкой. Жена приоткрыла на миг свои выпуклые темные веки, блеснула зрачками влажно и сонно и снова заснула, выставив голое со спущенной бретелькой плечо. Сын, разбросав одеяло, весь выгнулся худым, напряженным телом, будто в долгом парящем прыжке, оттолкнувшись маленькой пяткой. Дочь обняла себя с тихой, сладкой задумчивостью.
Николай, собираясь в депо, укладывал свой чемоданчик, прятал в него теплый свитер, дорожный железный фонарь, плоскогубцы и проволоку. Оглядывал спящий свой дом.
— Коля, Коля, — услышал он бабушкин голос. — Подойди сюда, Коля.
Она не подымала голову, искала его глазами, черпала воздух своей древовидной рукой.
— Я здесь, — сказал он, беря в ладонь ее пальцы, поразившись их сухой и горячей цепкости.
— Уходишь? — Она пробовала приподняться. — Приезжай ты скорей! Может, уж не увидимся. Без тебя помру!
Она говорила это всегда, когда он уходил, уже не первый год ожидая своей смерти, и он каждый раз пугался, весь сжимался от жалости к ней, не умея ее утешить. Носил в себе ее слабый умоляющий голос, торопился ее снова увидеть.
И опять в нем были эта боль, и жалость, и любовь к ее маленькому, сухому лицу и к тем синим надколотым чашкам. И быть может, это утро последнее, и ему надо на нее наглядеться, чтоб запомнить. И он в последний раз ее видит и слышит, жмет ее руку, жаркую, дрожащую, не желающую его отпускать.
Он не знал, что с этим поделать. Каждый раз обращался к кому-то с неясным молением о чем-то несбыточном… Быстро, быстро поцеловал ее в лоб, торопясь, освобождаясь:
— Ну что ты, что ты! К вечеру буду дома.
И пока ехал в депо, и потом, получая маршрутный лист, выводя под состав лязгающий, пахнущий железом и смазкой электровоз, все чувствовал на своей ладони бабушкино горячее прикосновение.
Зеленая краснозвездная громада электровоза, впряженная в состав генерального груза, медленно выдиралась из путаницы путей, проводов. Вспыхивали на табло цветные коды сигнализации. Николай, сжимая контроллер, зорко оглядывал проплывавшую мимо насыпь, пропитанную мазутом и ржавчиной, дымное небо с проблеском медной жилы, с утренними стаями галок.
Рабочий люд перебегал по настилам пути. Николай, напрягаясь грудью, гудками сдувал людей со шпал. Тянулись склады, бензохранилища, проплывали над головой шоссейные мосты.
— Холодно, а картошку сажают, — сказал помощник машиниста Степан, оглядываясь на стиснутый путями клочок земли, где копошились женщины с ведрами. — Теща моя еще не сажала.
Степан, длиннорукий, узкоплечий, в щеголеватой форменной фуражечке, с рыжими вьющимися бачками и стеклянным перстнем на большом веснушчатом пальце, был знаком и привычен, как эти дымные трубы ТЭЦ, пыльные, пшеничного цвета элеваторы, маневровые тепловозы, растаскивающие по путям пустые платформы.
— Вижу желтый один! — сказал Степан, встречая взглядом рыжий, крутящийся огонь светофора.
— Желтый один, — отозвался Николай, почувствовав на лице мгновенно проскользнувший огонь.
— Вчера теща приехала. Другая родня подвалила. Надо ж угостить, сам понимаешь! Другим наливаю, а сам не пью. Тесть говорит: «Хоть одну выпей!» Э, нет, в депо утром приду, в трубку дохнуть заставят и, если хоть случайно капля к тебе залетела, снимут с локомотива. А он говорит: «Нам бы в совхоз такую трубку. Ваши жены счастливые. Локомотивщики пить разучаются!»
Степан дохнул весело на стекляшку перстня, мотнул головой:
— Зеленый один!
— Вижу зеленый один!
Алюминиевый завод сыпал в небо бледные искры. Из корпусов катились платформы с серебристыми буханками слитков. И в их белизне, чистоте Николаю чудились тела самолетов.
Что-то менялось в нем и вокруг и сейчас, и все эти годы. Проносилось безымянное за огромным стеклом кабины. И надо было понять, что уходит. С чем он навек расстается? Куда лежит его путь?
Он старался удержать эту мысль. Разноцветный грохочущий мир набегал, окружал его. А он застыл с этой мыслью в стальной оболочке кабины.
Он сводил бабушку под руку по ступенькам и усаживал в тень огромного тополя, накрывая ей ноги клетчатой шалью. Отходил и издали смотрел, как сидит она в розоватом мелькании. А виделась она не старая, не бессильная, а бодрая, быстроногая, идет, раздавая поклоны соседям, зорко выглядывая его среди голубятен, кустов, дровяных сараев. И, найдя, вся светится, успокоенная, гордостью и любовью.
Теперь она днями сидела в равнодушном, сумеречном забытьи, в забвении всего. Но вдруг промелькнет короткая, залетевшая из других, удаленных пространств и жизней, случайная мысль. И вся озарится, до последней морщинки: видит деревенский дом с окнами на пруды. Сеновалы с легкой, сухой травой. Братьев, отца, подымающих ввысь тяжелые, облетающие навильники. Длинный стол, и в красном солнце — лица родни, бесчисленных теток, сестер, поющих величальные песни. Пролетит сквозь нее эта мысль и угаснет, и опять пустота в ней, и холод.
А то очнется от своего забытья, вся в слезах, в возбужденье, ищет, зовет. И ее успокаивают, утешают, и он знает: ее мысли о смерти. Ей страшно уходить, исчезать. Она молится, шепчет, готовит себя к уходу. Затихает обреченно и кротко.