– Была еще какая-нибудь причина?
– Была… Мне не хотелось, чтобы с кровью, молоком матери ребенку передалось чувство тотальной неполноценности. Поясняю. Я уже тогда понимал, впрочем, как и многие у нас, что цель нашего замечательного общества недостижима. Мы все должны были жить и работать для неосуществимого. А это порождало в нас, в наших генах опасные мутации. Мы никому не верили, не верили самим себе.
Надежда в нас умирала первой. У нашего человека не хватало личных сил, чтобы добиваться своей цели, и мы все – всё население нашей страны, все до единого
– обречены были стать неудачниками. Что и произошло, ты же видишь…
– Значит, как я понимаю, ты решил вырвать своего будущего ребенка из тоталитарного болота. Так? Дать ему шанс родиться человеком, не обреченным заранее на неудачу…
– Да, сын.
– А я? Я, значит, был изначально обречен?
– Это вышло случайно. Очевидно, все в жизни выходит случайно… Не предполагалось ведь, что еще одно яйцо окажется оплодотворенным. Судьбе было угодно, что выбор пал на твоего брата-близнеца.
– А был ли мальчик, папа?
– Был. Он родился – или как это назвать? – совершенно нормальным и здоровым одновременно с тобой. Решено было на какое-то время оставить его в клинике, чтобы понаблюдать за ним. Это оказался абсолютно полноценный ребенок, он быстро набирал вес и развивался хорошо. Одна только обнаружилась особенность
– он никогда не плакал. И самым диким образом сосал свой большой палец на правой руке. Но говорили, что это ничего – проявление орального инстинкта.
Ведь грудь-то материнскую ему, бедняжке, не пришлось сосать.
– А я плакал?
– Ужасно. День и ночь – развивал легкие. Молока у мамы не оказалось, для тебя нашли кормилицу, негритянку, потом перевели на искусственное питание и отвезли в Москву вместе с матерью. А я вернулся в Вашингтон и часто навещал того, другого, твоего брата-близнеца. Мне показывали его под прозрачным колпаком, но на руки не давали.
– Он был похож на меня?
– Нет, совсем не похож. Вы же разнояйцовые.
– Хорошенький был братец-то?
– У младенцев не поймешь… Но мне кажется, красивый был мальчик. Когда вам стало по четыре месяца, вдруг мне сообщают, что тот пропал из клиники.
Унесли из-под стеклянного колпака. Кому это было нужно, зачем – так и осталось невыясненным. Клиника обязана была возместить все наши издержки плюс страховка и моральная компенсация. Получалась очень серьезная сумма, целое состояние. Деньги должны были выплачиваться, как только будут установлены “факты смерти или рассечения” нашего ребенка. Если ничего такого не подтвердится, то выплата будет производиться по частям. Первая – через десять лет после заявленного страхового случая: возмещение издержек…
Вторая – половина всей суммы – еще через десять лет. Ну и оставшаяся сумма должна была выплачиваться мне, матери или тебе, брату, ровно через двадцать пять лет. Так вот, сынок, эти двадцать пять лет давно уже прошли, как понимаешь.
– И ты получил деньги, папа?
– Нет. Тогда было нельзя и ни к чему. Теперь настали другие времена. Доллар наконец-то пришел и в нашу страну.
– Так за чем же дело стало, папа?
– Ты, в сущности, меня не знаешь. Пожалуй, и я тебя как следует не знаю…
Ну и пусть все так и остается теперь. Мне не хочется тебе ничего объяснять.
Просто хочу сказать, что, когда я умру, ты сможешь получить эти деньги.
Лично мне они не нужны.
– Спасибо, папа. Выходит, я богат за счет своего брата?
– Деньги положены на счет в отделение южнокорейского Банка развития, действовавшего в Америке. С этим банком работала тогда клиника, в которой находился твой брат.
– Но прежде всего было бы неплохо попытаться найти моего брата. Как его зовут, кстати?
– Мы с мамой так и не успели дать ему имя… И тебя-то мы до трех месяцев никак не могли назвать, все спорили и спорили между собой. Уже в Москве назвали. А до Москвы именем твоим было – Немирной Татарин. Так мама называла тебя за буйный характер и за азиатские черты, какие проявились на твоем лице в младенчестве. Впрочем, со временем они совершенно изгладились… А брата твоего найти было невозможно – прошло уже больше тридцати лет, как он исчез.
Этот необычный во всех смыслах разговор состоялся за год до кончины отца и за восемь лет до моей собственной смерти. Из-за особенностей наших отношений, в которых издавна, от самых моих розовых отроческих лет, главным содержанием было взаимное отчуждение, семейный разговор можно посчитать воистину необычным, спокойным, задушевным даже. Но после его завершения, когда отец ушел, угрюмо сутулясь, на свою половину дачи, ничто не изменилось в наших отношениях. Мы по-прежнему почти не общались, и пресловутый русский конфликт “отцов-и-детей” ничуть у нас не заржавел.
Потом я уезжал на полгода в Германию, выиграв благотворительный грант и получив возможность поработать в городе Марбурге. Это время и выбрал папа для того, чтобы покинуть наш мир, не особенно устраивавший его. В котором у него не сбылись, очевидно, какие-то лучшие его служебные надежды. И не оставил он мне ни банковской книжки, ни указаний номера счета и реквизитов того корейского банка в Америке, в котором лежали деньги за моего пропавшего брата-близнеца.
Похоронив отца, Василий решил похоронить и саму мысль получить когда-нибудь мистические деньги, о коих говорил отец, посчитав их болезненной телевизионной фантазией старого дипломата, которого на высшем пике служебного восхождения взяли и вышвырнули в отставку. Да и сама идея существования где-то на свете близнеца из стеклянной колбы была отправлена
Вас. Немирным в отряд бредовых. Таким образом он похоронил вместе с отцом и своего мифического брата-близнеца – то бишь меня, господа!
Но мы все же встретились, две половинки одной души, два близнеца, рожденные порознь, и это произошло в промежутке времени между двумя смертями: отцовой и моей собственной. К тому времени вдруг выпал редкий успех произведениям
Вас. Немирного, их взлет и вознесение на гребень нового литературного вала.
Который прокатился сразу же вслед за объявленной свободой слова и отменой цензуры в России. Вас. Немирной вместе сотоварищи счастливо постиг тогда две вещи: что теперь сколько угодно можно пользоваться матерными словами в тексте и что наивысшим критерием художественности становится интрига непонятности. Чем меньше содержания и смысла в тексте и единовременно с этим чем сложнее и загадочнее он составлен, тем больше понравится критикам и будет ими восхвален. Немирному, все хорошо рассчитавшему, сопутствовало еще и везение – его заметили западные друзья русской литературы, которые тем охотнее хотели дружить с ней и покровительствовать, чем больше в ней выражалось реальной грязи и правдивого ничтожества русской жизни. За это они охотно платили небольшие деньги.
И очень скоро он стал в некотором роде культовой фигурой – критики придумали некое словечко, обозначающее новое литературное направление, сами же определили его признаки и вписали туда несколько фамилий – Вас. Немирной оказался среди самых первых, бесконечно повторяемых. Я очень скоро почувствовал, какие выгоды приносило мое новое положение – меня начали печатать в толстых журналах, издавали в самых модных новых издательствах, моя породистая физиономия стала мелькать на экранах телевизоров, меня приглашали в заграничные поездки в разные страны – от “А”, как говорится, до
“Я”…
Но вот однажды звонок по телефону, я отвечаю вальяжно, сытым голосом вальяжного мандюка, каковой полагает, что никогда не заболеет, побираться с сумою не будет, в тюрьму не сядет:
– Слушаю вас.
– С вами говорит подполковник КГБ (такой-то). Я курирую Союз писателей.-
Внезапно словно сыпануло на меня угольной крошкой, не сгоревшей до конца в адских топках,- отметило, настигло…
– Понятно. Что от меня требуется? – слишком непринужденным тоном, стараясь не сбиваться с него, отвечал я, выросший в семье дипломата, с молоком матери усвоив необходимость самообладания и особого ведения разговора с представителями “органов”.
– Пока что встретиться и поговорить.
– А что я такого сделал, можно узнать? – Это была первая ошибка, за которой традиционно последуют и вторая, и третья… Накатанная миллионами людей дорога неукоснительных ошибок, в конце приводящая под лагерную вышку или к
“вышаку” через расстрел.
– Да не бойтесь, ничего вы не сделали,- стали меня успокаивать.
– Мне бояться нечего,- взяв себя в руки, сухо ответил я. Уже были другие времена. Цензуру отменили…
– Правильно. Я повторяю: мне нужно просто с вами встретиться и поговорить.
– Что ж, пришлите повестку, назначьте время,- стал я наглеть.- Пусть все будет так, как это положено.
– Не так, не так, Василий Викторович! – почти что заволновались на том конце провода.- Я предлагаю по-другому. Встретимся завтра в гостинице “Минск”, двести одиннадцатый номер, одиннадцать тридцать утра… Сможете?