— Ты отказываешься ехать на олимпиаду?! Ты отказываешься делать, как я хочу?! Ты отказываешься от математики? Ты отказываешься от меня?!
— Разве ты и математика — одно и то же? При чем здесь ты? Это моя жизнь, а не твоя! А мне — понимаешь — мне больше не нужна математика! — кричал Лева.
— Ах, вот как?! Это твоя жизнь?! Твоя?! Ну, хорошо, сломай свою жизнь назло мне!..
Она выкрикивала горькие слова, такие обычные, которые до нее тысячи раз бросали родители своим взрослеющим детям в стенах Толстовского дома, с таким азартом и изумлением, будто эти слова впервые произносились на земле.
— Лева, я тебя умоляю, я на колени встану!.. Ле-ева!.. — крикнула Фира, как в лесу, отчаянно, как будто у нее в лесу потерялся ребенок.
Он пропадает, гибнет, а она не может заставить его делать то, что надо… заставить, заставить! Страшно, когда чужая посторонняя сила пытается разрушить жизнь твоего ребенка, и еще страшнее, когда эта сила он сам.
Лева ушел, и… и где он сейчас? Сейчас ночь, сиреневая ночь… Где он сейчас?
— А Илюшка спит, — сказала Фира.
— Ну, спит человек… Не злись, он ни в чем не виноват, — сказал Кутельман.
Фира больно сжала его руку. Илья не виноват?.. Она просила, умоляла Илью «сделай хоть что-нибудь!», но он только повторял «что я могу сделать?..» — сначала расстроенно, затем обиженно, затем зло… Она опять одна, одна борется за Леву. Илья не виноват, что она одна?!
— Лева сказал, что я все делаю для себя. Что мне не удалось заставить Илью стать ученым и я все свои амбиции вложила в него… Как будто я хочу сделать свою жизнь за его счет! Эмка, мне больно, мне так больно в груди… Скажи честно, я — для себя?.. Нет, не говори, я знаю — я для него, я все для него…
Фира плакала так тихо, так не похоже на себя — она ведь всегда смеялась громче всех, кричала в злости громче всех, была самой яркой, сильной, солнечной.
— Я сказала: «Это из-за Тани, это все твоя глупая любовь». А он сказал: «Можешь радоваться, моя глупая любовь закончилась, она меня не любит…» Разве я виновата, почему я виновата, во всем виновата…
— Любит, не любит… Они же дети, откуда им знать, что такое… любовь, — застенчиво сказал Кутельман.
Опять сидели молча, рука в руке, Фира неотрывно смотрела на дверь — как будто Лева вот-вот войдет. Кутельман молчал. Что сказать, как утешить? Ему, как и ей, бесконечно больно, бесконечно жаль всех этих лет, всех усилий, столько сил, столько надежд, и — отказ на старте. Он видел, что Фирины с Левой отношения стали другими, что злое возбуждение, обидные слова между ней и Левой летали все чаще, по всякой ерунде, он думал — ерунда, столкновение ее деспотизма и его взросления, столкновение характеров, одинаково горячих. Он любил ее горячность, ее страсть к Леве, ее материнское тщеславие… Дети не знают, что такое любовь, и он не знает. Он никогда не помышлял о чем-то плотском, связанном с ней, любил ее душу, но сейчас, когда каждой ее клеточке было больно, он вдруг испытал такую жаркую жалость, такое яростное желание утешить ее боль, погладить ее, прижать к себе, что впервые за годы его любовь вдруг проявилась как откровенно плотская… Нельзя, чтобы она заметила его желание.
Как любой человек, до последней откровенности говорящий о самом больном, Фира рассказала не всю правду, сместила кое-какие акценты, а кое-что оставила для себя, — то, что она скрыла, было слишком больно, слишком интимно, как говорят дети — «это уж слишком». На самом деле Лева сказал: «Она меня не любит из-за тебя».
…С чего началось? Что было сначала, а что потом? Сначала ее сумасшествие, потом математика, или сначала математика, а потом Таня? Или все смешалось и не разделить?..
Зимние каникулы, математический лагерь — Фира тосковала без Левы, отвернувшись от мира, смотрела на обои с цветочками, как будто сквозь цветочки проступало прекрасное лицо ее малыша, а когда Лева материализовался из цветочков в другого, не желающего нежничать и откровенничать, отдельного человека, Фира подумала — «моя жизнь закончилась». В определенной степени она была права, ее прежняя жизнь закончилась — они с Левой были больше не одна душа.
Как Лева — новый Лева — себя вел? Прекрасно, замечательно! Больше никакой залихватской подростковой пляски по ее нервам — пришел-ушел-выпил-не-позвонил, никаких нервных вскриков «не вмешивайся, сам разберусь, это моя жизнь», никаких стандартных мальчишеских прегрешений, ничего, что можно было бы предъявить ему в качестве претензии. Ничего, что можно было бы обдумывать, содрогаясь в желании действовать, бежать, спасать, — жить им, только им, как жила всегда.
По общепринятым меркам Лева вел себя прекрасно. На что это было похоже? На самое страшное. На зубную боль, тупую, с внезапными резкими приступами, от которых на миг теряешь сознание. На то, что тебя разлюбили. Вот оно, наконец-то, — это было совершенно так же, будто разлюбил мужчина.
Что было? А что бывает, когда разлюбит мужчина? Вроде бы все то же, но — был ласков — стал сух, был открыт, хотел часами говорить о себе — стал неоткровенен. Левина прежняя мимолетная грубость, нервность означали, что ее, во всяком случае, замечают, не отвергают, мимолетная грубость сменялась мимолетной же нежностью. А новый Лева вежливо оберегал свою отдельность, как будто принял решение — с прежним покончено. Все прежнее, дорогое, и мгновенное понимание в глазах, и внезапная улыбка, и глупенькие нежности — чмок в нос, и словечки — все ушло.
«Что я сделала неправильно?» — спрашивала себя Фира. И действительно — что она сделала? Может быть, их отношения были неправильные, слишком близкие? И близость достигла пика, с которого только вниз, и Лева избегал ее, как избегают человека, с которым позволили себе излишнюю откровенность? Или все произошло, как только и может быть в любви, — отдаление неизбежно через месяц, через год? Но бедная Фира, каждый раз она изумленно думала «господи, как больно», но Бог придумывал для нее все новые муки, и всякий раз оказывалось — то была не боль, а вот сейчас уже невыносимо больно. Так крепко они с Левой были друг к другу пришиты, что разрыв был труден, Лева отходил от нее, оставляя на ней раны, — про себя она так и называла это — «разрыв», как в любовных отношениях.
О самом своем душевном-интимном Фира привыкла говорить с Левой, но их «разрыв» был именно то, что она не могла с ним обсудить, и, помучавшись в одиночестве, она поделилась «со всеми», намеренно легко, со смехом, как человек, который и насмешкам подвергнуться боится, и поддержки хочет, и надеется — а вдруг что-то умное скажут.
Таня и девочки Смирновы маленькими играли в смешную девчачью игру — передавали по кругу листочек, на котором, не видя, кто что написал прежде, отвечали на вопросы «кто?», «где?», «что делали?», «что сказали все?» и так далее; получалась забавная ерунда, к примеру: «Ариша и Виталик на уроке математики кусались, увидела Фира Зельмановна и сказала „мяу!“».
…Что же сказали все?
Илья сказал:
— Знаешь, чем отличается еврейская мама от арабского террориста? С ним можно договориться… А чем отличается еврейская мама от ротвейлера? Ротвейлер когда-нибудь может отпустить.
Кутельман сказал:
— Лева к любой ситуации относится как к задаче, он обозначил новые условия, это честно.
Фаина сказала:
— Фирка, ты дура! Ты хочешь, чтобы Лева до старости играл с мамочкой в палатку? И басом шептал свои секреты?.. Он взрослый, понимаешь? Пусть теперь Таня его слушает… Смешно, они в одной ванночке купались, а теперь — романы, гормоны, первая любовь…
Фира кивнула — я дура, Лева взрослый, гормоны, романы, первая любовь, пусть Таня… Таня, что Таня?.. Таня?!
Как говорила Фирина мама, узнав о кознях своих соседок по коммуналке: «От-т тут-то мои глаза и открылися!»
Глаза открылись, вернее, открылись уши. Тем же вечером Лева разговаривал с Таней по телефону — номер телефона в квартире был один на всех, но аппараты стояли в комнатах почти у всех жильцов, и Лева разговаривал из Фириной комнаты. Фира по-новому внимательно прислушалась и тут же обиделась на него, как девочка на мальчика. Он что-то рассказывает — Тане, смеется — Тане, голос напряженный, взволнованный голос, и взгляд у него то туманный, то горячий, и все это — Тане?! Из-за Тани нарушилась их такая тонкая, такая нежная связь!.. Но разве то, что у него роман, должно отодвинуть его от мамы?!
Лева все говорил и говорил, Фира кружила вокруг, знаками давая понять, что телефон в коммунальной квартире один на всех жильцов, и вдруг — стыдно, не верится, что она это сделала, — подскочила, нажала на рычаг и не своим голосом произнесла не свои слова: «У тебя столько их будет, а мама одна!»
Сколько раз она смеялась над анекдотами Ильи про еврейскую маму и сына, между которыми никак не разорвется пуповина? Сколько раз в этих анекдотах звучала фраза «У тебя столько их будет, а мама одна»? Фира сама услышала в своих словах преувеличенно еврейский акцент из анекдотов, отметила свою неожиданно характерную местечковую интонацию «руки в боки» — как будто она не интеллигентная женщина, педагог, коренная ленинградка, а только вчера приехала из Винницы, но… Да наплевать на акцент, наплевать на неприличность, наплевать на анекдоты, господи боже мой, у тебя столько их будет, а мама одна.