Или тебя передернет?
Или тебя передернет, но от удовольствия. Как в начале самой лучшей страшилки про огров – такой, где в знакомый мир насильственно внедрены странные, ужасные и невероятные вещи. В мир английской апрельской погоды для начала. Желчный ветер потешается над солнцем. Завихрения зернистой пыли на перекрестках. Ветшающий город под конец долгой войны. Проседают многоквартирные дома, запах вареной капусты и старых половиков в коридорах.
Господи ты боже, это КОМИЧНО?
Комично в духе старых мюзик-холлов. Комичность слишком уж узнаваемого. Нужно вспомнить, как жилось в 1948 году, чтобы в полной мере оценить «1984». В 1949-м – в этом году вышла книга – мне кто-то сказал, что Оруэлл хотел назвать ее «1948». Но ему не дали.
Вы помните первые рецензии?
Да, по большей части они были тепловато-похвальные. Только Бертран Рассел распознал, какая это редкость, философский роман. Остальные писали, дескать, вареная капуста и тряпичные половики даются мистеру Оруэллу убедительнее тоталитаризма. Отчасти это верно: Оруэлл был известен как своего рода комический поэт захудалого и убогого. «Фунты лиха в Париже и Лондоне» и «Дорога на причал Уиган» – это же отличные скетчи для кабаре. Оруэллу всегда хорошо давались кухни рабочего класса, отменные чашки чаю, такого крепкого, что уже цвета красного дерева, сенсационные убийства в «Международных новостях», рыба с картошкой, засорившиеся трубы. Он прекрасно уловил атмосферу 1948-го. Серость будней, усталость и лишения. В них ничего не было трагичного. В то время весь трагизм приберегался для нацистских концлагерей. И русских лагерей тоже, но о них думать не полагалось. Следовательно, твои собственные беды были комичны.
Вы хотите сказать, если что-то не трагично, то оно комично?
В искусстве, пусть и не в реальной жизни. Давайте расскажу вам про 1949 год, когда я читал книгу Оруэлла про 1948-й. Война закончилась четыре года назад, и нам не хватало опасностей – фугасных бомб, например. Можно мириться с лишениями, когда у тебя есть роскошь опасности. Но теперь у нас были лишения худшие, чем в годы войны, и с каждой неделей они как будто становились все тяжелее. Мясной паек сократился до пары ломтиков жирноватой солонины. Выдавалось одно яйцо в месяц и, как правило, оказывалось тухлым. Вареная капуста стала пахучей основой британской диеты. Сигарет было не сыскать. Бритвенные лезвия исчезли с рынка. Помню, один рассказ того времени начинался словами: «Это был пятьдесят четвертый день нового бритвенного лезвия» – вот это комедия. Последствия немецких бомбежек были видны повсюду, и в воронках весело росли камнеломка и вербейник. Все это есть у Оруэлла.
Вы хотите сказать, что «1984» всего лишь комическая картина Лондона конца Второй мировой войны?
В целом, да. Взять хотя бы Старшего Брата. Мы наслышались про Старшего Брата. Реклама «Заочного колледжа Беннетта» шла во всех довоенных газетах. Там вы видели папашу Беннетта, симпатичного старикана, проницательного, но добродушного, который говорил: «Позвольте буду вам отцом». Затем появлялся перенять бизнес Беннетт-сынок, брутального вида тип, который говорил: «ПОЗВОЛЬТЕ, БУДУ ВАМ СТАРШИМ БРАТОМ». А Неделю ненависти помните? Герой книги Уинстон Смит не может подняться к себе в квартиру на лифте, поскольку отключили электричество, – мы все к такому привыкли. Но электричество в романе отключено в рамках экономии при подготовке к Неделе ненависти – типичное правительственное non sequitur[2]. Так вот мы тогда прекрасно знали, что такое организованная ненависть. Когда я был в армии, меня посылали на курсы в Школу ненависти. Вел их подозрительно молодой подполковник – дружок того влиятельного садиста, а? Нас учили ненависти к врагу. «Давайте, ребята, ненавидьте, бога ради. Посмотрите на эти картинки зверств гуннов. Уж, конечно, вам хочется перерезать гадам глотку. Плюйте на свиней, давите сапогом». И прочая кровожадная чепуха.
И я полагаю, противоречие в той части книги тоже полагается считать комичным?
Противоречие?
Электричество отключено, но телеэкран выкрикивает статистические данные в пустой квартире. Трудно принять мысль о двух независимых сетях энергии.
Об этом я не задумывался. Пожалуй, об этом вообще никто не задумывается. Ну вот, сами видите: обязательный отказ от вопросов и сомнений, свойственный комической сказке. А телеэкран, который смотрит на зрителя? Оруэлл позаимствовал его из «Новых времен» Чарли Чаплина. Но есть тут и доля пророчества. Мы уже вошли в эру супермаркетов с объявлениями: «Улыбайтесь, вас показывают по телевидению».
В те времена в Англии было телевидение?
Вы что, с ума сошли? Телевидение у нас было еще в тридцатых. Система Бэрда, которую Джеймс Джойс назвал «доскойбомбардировкибэрда» или чем-то в этом роде. Имя Джона Бэрда слабым эхом отражается в Йоги Бэр[3]. Я видел самую первую телепьесу Би-би-си – «Человек с цветком во рту» Пиранделло. Изображение передавалось на «доску Бэрда», а звук шел по радио. Олдос Хаксли перенес эту систему в свой «О дивный новый мир», в 1932 году, как мне помнится. Право же, совсем не обязательно иметь телевидение, чтобы оценить возможности его использования. В «Белоснежке» у королевы есть телеэкран, который гоняет всего один-единственный рекламный ролик. В елизаветинской Англии Роберт Грин вывел в «Брате Бэконе и брате Бэнгейе» телеэкран или магическое зеркало для слежки. А ведь было это приблизительно в 1592 году. Слово существовало задолго до появления предмета. В 1948 году, думаю, предмет вернулся. Было очевидно, что он войдет в повседневную жизнь всех и каждого. Среди людей простосердечных бытовало мнение, что лица, которые к вам с него обращались, взаправду на вас смотрят. Телевидение вторгалось в дома. Первые послевоенные программы были скорее дидактическими, чем развлекательными. Экран был для лиц крупным планом, а не для маленьких фигурок из старых фильмов. Перестройка зрения, которую мы сегодня воспринимаем как должное, поначалу давалась непросто – я говорю про способность воспринимать наполеоновскую битву на карманном приборе. Телевизор в углу гостиной был глазом и вполне мог на вас смотреть. Он был членом семьи, но также и агентом огромной корпорации. Помню, как многие стеснялись перед ним раздеваться.
Вы считаете это комичным? Послушайте:
«Конечно, никто не знал, наблюдают за ним в данную минуту или нет. Часто ли и по какому расписанию подключается к твоему кабелю полиция мыслей – об этом можно было только гадать. Не исключено, что следили за каждым – и круглые сутки. Во всяком случае, подключиться могли когда угодно. Приходилось жить, – и ты жил, по привычке, которая превратилась в инстинкт, – с сознанием того, что каждое твое слово подслушивают и за каждым твоим движением, пока не погас свет, наблюдают».
Нет, не комичным, но совсем не таким пугающим. Истинное вторжение в частную жизнь – что вообще возможно попасть под электронное око. Старший Брат не идет за Уинстоном Смитом на кухню или в туалет – во всяком случае, в жилом доме «Победа». (И если уж на то пошло, на мой взгляд, неправильно, что ему позволено жить одному в собственной квартире. Не лучше ли был дортуар с полицейским громилой на кровати у входа?) В постели, в темноте можно думать какие угодно мятежные мысли. Телеэкран – не истинная опасность, не большая, чем прослушка для тех, кто знает, что происходит. Он – метафора смерти частной жизни. Важное тут то, что телекран нельзя отключить. Это как навязчивая рекламная музычка, вечное напоминание о присутствии крупных корпораций, государства, анти-«я».
Но за Уинстоном действительно следят. Его ведь ругает преподавательница физкультуры с телеэкрана.
Да, но в смешных обстоятельствах. Ситуация не слишком отличается от «Лагерей отдыха Билли Батлина», которые были так популярны сразу после войны. Там тебя будили по утрам веселыми криками по местному радио. Там тебя уговаривали делать зарядку перед завтраком под громкую музыку.
Оруэлл знал про эти лагеря?
Нет, он умер прежде, чем они раскрутились. И их создатели про роман не знали. Но самое интересное то, что какое-то время они пользовались огромной популярностью, и происходило это в период, когда термин «лагерь» или мысль о даже безобидной регламентации должна была бы вызвать у среднего англичанина острое отвращение. Разумеется, они были сравнительно дешевы. Но этого было недостаточно, чтобы их рекомендовать. Мужчины приходили из армии, чтобы провести две недели летнего отпуска с женой и семьей в обстановке, очень напоминавшей армейскую: побудка, полевые кухни, столовые, организованные развлечения, физические упражнения (аспект армейской жизни, который большинство солдат ненавидели больше, чем сами боевые действия). Персонал лагеря носил униформу, их называли «красные мундиры» – название, неприятно близкое к «красношапкам», как называли военную полицию. И из громкоговорителей вечно звучал голос Старшего Брата, призывавший всех быть счастливыми. Засидевшихся в столовой выпивох выпроваживали перед закрытием танцем конга сотрудницы в «красных мундирах». «Лагеря отдыха Батлина» доказали, что английский пролетариат не так уж чужд дисциплине. Рабочий человек противопоставлял армейской жизни не столько гражданскую свободу, сколько привнесение в строгий порядок и дисциплину задушевности. Послевоенный пролетариат с той же готовностью принял «Лагеря отдыха», с какой принимал в английских деревнях американских солдат, мирился с бесконечными очередями и наглостью мелочных бюрократов.